Он зарылся носом, как ребёнок, в ее синее-синее платье, синее – к серым глазам… Аромат земляничной пудры и слабых медовых духов… Бинна отложила пяльцы, провела ладонью по его волосам, то ли с лаской, то ли проверяла, нет ли в них вшей. И потом – другой рукой глубоко и злобно уколола его в плечо длинной вышивальной иголкой.
– За что?!
– За Рейнгольда Лёвенвольде, – тихо и старательно выговорила Бинна это красивое имя.
– Я сделал всё, как вы меня учили. – Бюрен поднял голову и посмотрел в кошачьи злые глаза, в бликах синего платья – цвета аквамарин. – Готов поклясться, будь вы со мною – вы бы сами просили меня не упускать такого шанса. Я хороший ученик, правда?
– Лучший. – Бинна улыбнулась. Она улыбалась, оказывается, как цу Пудлиц – улыбка делала её холодное стройное личико вдруг неправильным и жалким. – Не думайте, что я вас не ревную. Но вы один можете извлечь нас из ничтожества – так поймите и меня, и простите меня, мой бедный Яган. И знаете что – вы выиграли в свою игру, ту, что с хозяйкой. Она металась, как львица, когда стражники вас увели. Всем написала, у всех просила для вас денег. Видит бог, она так вас любит теперь… В Митаве новый жид, банкир, он обещал ей помочь, правда, под зверские проценты – слава богу, что этот ваш Рейнгольд дал вам денег. Иначе она влипла бы в жидовские проценты, как муха в мёд, а она и так нищая.
– Что за жид? – спросил Бюрен, почти зная ответ.
– Некто Липман. То ли еврей, то ли католик, тёмный человек. Но он единственный ссужает ей. – Бинна склонилась, взяла его за плечи и посмотрела внимательно в красивое хищное лицо, словно оценивая – сколько же он нынче стоит? – Идите к хозяйке, Яган. На ваше новое место. О, мой победитель…
Хозяйка ударила его наотмашь, один раз, другой – лапища у нее была медвежья, тяжёлая. А потом обняла и прижалась – совсем как Рене, на той далёкой, невозможной, давно позабытой крыше.
– Больше уж не отдам тебя, – прошептала глухо, почти беззвучно, и Бюрен увидел, что она плачет, – всегда со мною будешь.
Она говорила по-русски, но Бюрен по-русски понимал почти всё.
Никогда прежде ему не было хозяйку жаль, она ему даже не особенно нравилась – или нравилась не больше, чем вся его остальная служба. И то, что она его любит – это было не более чем награда за работу, проделанную с огоньком и неплохо. Сам он никогда и не говорил, что любит её – он никому такого не говорил, кроме собственной жены.
А сейчас герцогиня плакала, и она готова была разориться, пойти в кабалу к жиду, но всё-таки заплатить его выкуп…
– Я скучал без вас, – сказал Бюрен ласково, по-немецки, и прибавил потом на её языке, по-русски: – Я люблю вас. – Он давно выучил эти слова, от русских девочек в кёнигсбергских борделях.
– Катерина за тебя платила – у вас что, с нею было? – ревниво спросила хозяйка. Она не поняла, что платил-то – Рене, да она и не знала ничего про Рене.
– Кто бы мне дал, – усмехнулся Бюрен, – там двое дежурили, два её любимца, смотрели за нами во все глаза. Нет, мы с Екатериной Алексеевной беседовали о выездке, и о собаках, она любит охоту, как и я – вот, наверное, оттого она сейчас и пожалела меня.
Вот у хозяйки глаза были – голубые, тёмные, почти синие. Бюрен целовал ее, вспоминая другие глаза, цвета аквамарин. Хитрая торговка Бинна, как рада она сейчас – его победе. Тебя продали, а ты – всё-таки у всех у них выиграл.
– Никому не отдам тебя. – Хозяйка гладила его волосы и уже начала расстёгивать на рубашке первые пуговицы. Пальцы её рвали пуговицы из петель – с мясом, раздирая ткань…
Бюрен задул свечи – он всё-таки не мог с нею при свете. Его пламя горело лишь в темноте, ведь оно питалось – фантазиями. Чтобы хорошо сыграть, он вынужден был думать о ком-то другом. А хозяйка-то, дура, может, и поверила, что этот её вермфлаше тоже её любит – чего не бывает, ведь и Виллим Монц, говорят, любил-таки свою Катерину. До смерти любил…
– Хорошо, что ты снова со мною, дома…
«Дома-дома» на языке арестантов не значит дома, значит – снова в тюрьме, на своём месте. Она так крепко его обнимала, и странно было касаться щекой этих бархатных рукавов, этих насмерть оплетающих рук… И жаркий шёпот, и чужой, не всегда понятный язык – непонятный, когда на нем – детские нежности, глупые прозвища. Тёмные волосы, длинные серьги, прохладными змеями ползущие по обнажённой горячей коже – всё это было уже с ним когда-то, в точно такой темноте… Легко перепутать, если толком и не помнишь, если не хочешь – помнить. Его добыча, влюблённая в него наконец-то всерьёз и насмерть, да вот только – не та, не та…
Он прижимал к себе женщину, понимая, что теперь уж точно отдан ей и продан, и назад пути нет, он уже не сможет, как милочка Корф, пожать плечами и откланяться – его, Бюрена, попросту не отпустят. С мясом вырвут у мира, как пуговицы те из петель, но не отпустят… Он отныне в руках у неё, в огненном круге, дома-дома.
«Мой дом – тюрьма», как говаривал патетически хамелеон Август.