– Было два года назад… Приехал мальчишка, с письмом, и на письме – его прежний графский герб, я сперва глазам не поверил. «Tibi et igni» латинское на конверте, «прочти и сожги». А в самом письме… такие жалобы, такие слёзы… Он даже просил у меня прощения – бог мой, за что? За то, что после ареста за компанию с другими тащил из моих покоев, как у мёртвого? Так тогда все тащили, и больше всех – Лисавет, такова традиция, цесаревна, говорят, даже попёрла из моей спальни кровать, видать, на память. И после крепости, плахи, Сибири – припоминать былые обиды? Да к чёрту! Я всех простил, а уж его-то, дурака… Он в жизни вот так, такими словами со мной не говорил, он никогда не ныл и не жаловался. А тут – целый лист нытья. Пойми, Фриц, этот человек никогда, ни за что не жаловался, помнится, в тридцать четвёртом, в польскую кампанию, была ночь – послы, фейерверки, теноры пели, так он всю ночь простоял, церемониймейстер, с дурацким своим жезлом, и объявлял – номера, танцы, послов… А под утро я застал его, в его комнатке, завёрнутого в шубу и мокрого, как мышь – оказалось, этот болван ещё утром принял противоядие, и всю ночь проторчал посреди залы, цепляясь только за собственные упрямство и вредность. Противоядие, Фриц, – это когда тебя отравили, а тебе ещё не хочется к праотцам… Противоядия порою оказываются тяжелее ядов…
– Я знаю…
– Он никогда не ныл и не плакал, я слышал, что он и на эшафоте – улыбался, и хотел бы я это видеть. А тут целый лист нытья, и ещё забрызганный чем-то, не дай бог, слезами. Я, конечно, ответил ему – написал, что плакать не о чем, раз наши головы ещё на плечах.
Князь замолчал, в чёрных глазах его словно сменялись чередою картины, и пастору казалось, что он тоже эти картины – видит. Ветер приоткрыл оконную створку и волной гнал по стене гобелен, оживляя на нём охотников и охотниц.
– Один парнишка был мне должен, и в счёт долга он передал мой ответ этому старому плаксе…
– Ваш псарь? – догадался пастор. – Вы, помнится, как раз выкупили его из острога. Он был принц воров…
– Ты смышлён, – сердито похвалил князь, – и догадлив. Учти, если примется твоя Сонька об этом болтать, ты тоже понесёшь голову в руках, три мили, и до самого волжского обрыва.
– Не станет.
– Смотри. Впрочем, ему-то хуже не будет, тому моему адресату. Да и мне – что терять?
– Надеюсь, вы разорвали те письма…
– Более того – я их сжёг. «Tibi et igni», как он и велел. Но помню, конечно же, каждую строчку – такая уж у меня память. Имена забываю, а всю чушь держу в голове и сохраню, наверное, до могилы. Это его нытье… «
Пастор нахмурился – внезапная догадка забрезжила, озаряя ленивую память: эта мечтательная интонация, и спящий наяву взор, и пальцы, переплетённые на спинке стула, – всё это было, но очень давно, в той ещё жизни, где дворцы, и балы, и вся жизнь…
– «Пудрэ д’орэ», золотая пудра, – пастор, осенённый догадкой, пропустил, прослушал, о чем еще говорил князь, и очнулся уже на его словах – о золотой пудре, – я злился, когда эта его пыльца летела на меня, её невозможно было стряхнуть – с кружев, с губ, с пальцев. А сейчас – всё бы отдал… Я отвечал ему тогда – помню дословно: «