Видения наплывали бессвязно. Как-то увиделась Элизабет – в греческом одеянии, возле белых колонн, на синем фоне каменистой Греции, и вот уже она удаляется мягкой поступью, остается только белый след, как белая тень…
А с другой стороны стоит Андрей, и в руках у него чертеж.
После видений Михаил вскакивал, хватал краски, карандаши и что-то набрасывал на холсте, на бумаге. В комнате царил беспорядок – спутник художников всех времен, солнце освещало этот ералаш, но хозяин ничего не замечал. Часами не отходил от мольберта, придирчиво оглядывал наброски, что-то подчищал или переписывал. Бился над тем, чтобы главный цвет преобладал над всеми остальными, но в гармонии, как у итальянцев. Искал темный цвет, в котором не было черноты, а была бы как бы погашенность…
На холсты выплескивалось все, что запало в сердце в дальних странствиях. Писал своим стилем, совсем иным, чем у Элизабет, и так, чтобы и красота была, и грубые проявления жизни.
Как-то, при заходящем солнце привиделась ему страшноватая картина: на фоне закатного багрового неба стоит великан и держит в руках свою отрубленную голову. А в другой раз увидел, как по небу медленно перемещались густые бело-розовые облачка, которые вдруг потемнели и превратились в четырех монахов, степенно шествующих на взгорок Печерской обители.
С удовольствием Михаил написал деревенскую бабку Марью, та глянула – и давай хохотать.
– Ну, щеки красные – еще куда ни шло, они у меня сызмальства играли. А глаза-то, глаза экие синие да молодые, откуль ты их взял? Такой синевы и в реке по осени не бывает. Что я тебе, молодая?
– Конечно, молодая! – улыбался художник.
…Шли годы. Михаил жил все так же уединенно – художником-монахом. Все так же уважали и подкармливали его крестьяне.
Только случилось однажды, что не вышел из избы дядя Михайло. И день, и два, и три нет его. В окно заглянули – никого. Молва пошла по селу: может, заболел, на печи лежит? Открыли дверь, она без замка, вошли в сени, а там пучки каких-то трав с потолка спускаются. Осторожно в комнату заглянули, на полати, на печь – нет мужика. Зачесали пуще прежнего в затылках и призадумались: «Да-а, однако, может, уехал кому портрет лица делать?»
Прошла неделя, вторая – нет его. Опять в комнату вошли. Ни красок, ни холстов не видать, только листы, листы с рисунками. Мальчонка один наткнулся в углу на большой сверток, развернули его и ахнули.
– Кортыны! – сказала бабка Марья.
Потащили на улицу – смотреть. Одну развернули. Хоть и к вечеру было дело, однако солнце так и пялилось на картины.
Раковина розовая! Только что у ей внутри? Вроде человек, голова… Да это он сам, Михайло, только без бороды… чуднó.
Развернули второй огромный холст: синее небо, а по нему из центра ровненько так, будто по нитке, облачка малые аккуратно в стороны расходятся. А на каждом облачке головки человеческие, и у каждой выражение лица печальное, смертное и глаза закрыты. Видали бабы ангелов в церквах, только личики у них детские, светлые, а тут… Господи прости! А внизу-то, посередке дак топор… Уж не тот ли, чем головы рубили у Парижу?
Была там и такая удивительная «кортына»: люди идут друг за другом, кто с палкой, кто за другого держится, а впереди белолицая девица; и идут они по обрыву, вот-вот упадут – знать, слепые.
И еще картина красоты несравненной: круглое синее озеро, темно-зеленый лес, заходящее малиновое солнце, а на берегу стоит огромный лось и глядит на солнце. Один мужик не выдержал, взял кисть, обмакнул в белую краску и изобразил на озере белого лебедя или что-то сходное с лебедем – и забрал картину себе.
Иные картины в черных линиях, а посередке закрашены: девка пляшет, а лица не видно… Мужик сидит, голову подперев рукой, и опять лица нет…
Дивились мужики и бабы, а как увидали великана с отрубленной головой в руках – так и порешили, знать, действительно, не в своем уме был Михайло. Во как по чужим-то краям шастать.
Что, однако, делать? Ждали его, ждали, искали его, искали, а он как в воду канул. Может, утоп? Может, злые разбойники невинную душу загубили?.. А может, на крыльях взлетел?..
Мужики думали-гадали, что делать-то с его добром?
Кто-то взял себе иконы с изображением Богоматери, кто-то – небо и льющийся с него свет. Кое-какие рисунки на стенках у себя прикрепили. Даже соседскому помещику две штуки отдали. А прочее, особенно страшное, вынесли к реке и сожгли – от греха подальше…
Зодчий
В течение нескольких лет Воронихин жил в Строгановском дворце, однако после свадьбы, обзаведясь семьей, он поселился возле будущего Казанского собора. У графа вел реставрационные работы, перестраивал часть дворца, созданную Растрелли, – можно сказать, это был диалог двух великих мастеров, и Воронихин ничуть не уступал Растрелли. Став профессором, преподавал в Академии художеств. Так что и прежде, и теперь жилье и зодчество размещались рядом – к чему тратить время на перемещения?