Отчасти так и было в то время. Взволнованная своими переживаниями и вопросами, высказанными в стихотворении «Измена», Ирина под Рождество 1935 года пошла к исповеди, предварительно подав листок «о здравии» (в котором в конце списка поставила имя… Марка, ошибочно думая при этом, что христианство не допускает моления за иноверцев). Судя по ее записи, она пошла за своим облегчением не по тому адресу, а, главное, не в подходящей обстановке. Что мог сказать ей в утешение священник, которому она не открыла, да и не могла, пожалуй, открыть в той формальной обстановке, в которой обычно происходят у нас исповеди, — все сложные причины своего душевного томления и смятения, и в таком случае, что же мог сделать священник, как, «отпустив грехи» и узнав, что она не была на исповеди десять лет, наложить обет исповедоваться хотя бы не менее двух раз в год. Такая исповедь ее не облегчила, несмотря на то, что она жаждала искупления, и «было бы лучше, если бы священник не допустил даже ее к причастию». Она хотела «исповедоваться у человека безжалостно-строгого, но внимательного и справедливого» (опять «воображаемый собеседник»). Но такая исповедь требовала другого духовника и иной обстановки, а, главное, подхода к обряду с религиозным сознанием и бескорыстной верой, а не так, как идут к доктору хотя бы и с верой, что его лекарство обязательно поможет… К сожалению, к тому времени умер отец Георгий Спасский, который хорошо знал всех нас и очень любил Ирину; он был очень чуткий священник и хороший психолог…
В таком настроении Ирина опять обращается к старому образу «неведомого друга» с чувством отчаяния, что «такого собеседника-друга на свете нет», но вера, что «кто-то должен придти» — остается. А, в конце концов — трагическое признание: «Чего хочу? И сама не знаю…»
И все эти волнения Ирины происходят на фоне обострения ее диабета.
Нельзя без горькой жалости читать в ее дневнике записи о своих страданиях.
«Усталость. Апатия. Неубранные комнаты. Я ненавижу свое тело (кроме рук) — больное, болящее. Ненавижу мои ноги, и ночью, чтобы перевернуться на другой бок, я долго сначала собираюсь; мне хочется взять их руками и переложить, они болят от основания до пяток. А мои растрескавшиеся пятки, которые больно задеть, а по утрам, кажется, нет возможности наступить. Ненавижу мою не проходящую экзему…, все, все, всю свою нижнюю половину тела, и все, что с ней связано! Господи, за что?!..»
А тут… Запись 21 марта 1935 г. — «На свете весна. Весна самая настоящая с прозрачной синевой, с солнцем и сухим, бодрящим — и расслабляющим, — воздухом. Даже я как будто проснулась от долгой спячки, будто вышла из состояния оцепенения. Даже энергия поднялась, — окна, натирка полов, стирка, мечты о летних пуловерах для Игоря и проч. Но… ненадолго… Тут же начинается и трагедия больной двадцатидевятилетней женщины… Посмотрела на себя в зеркало, в самое обыкновенное, материальное зеркало, оглядела себя со всех сторон и — поняла, что уже никого (а тем более себя) не обманешь: молодость и вправду прошла. Все тело болит, от зубов до пяток, экзема не проходит, ничего не помогает и, видимо, безнадежно. Уже радуешься, что не хуже. А как это противно и как больно! Ведь я совсем измучена! Я завидую каждой встречной женщине — у нее все в порядке, ей не больно ходить, мне каждый шаг — боль. Посмотрела хорошенько и на свою физиономию. Морщины, кожа хворая, уже дряблая, вид потрепанный. Даже глаза — единственное, что было во мне интересного — стали какие-то маленькие, отекшие, даже ресницы повылезли будто. И вдруг — первый раз в жизни — мне стало жаль себя, как женщину. В молодости казалось: успеем! А что успеем? Черт его знает! А вот прошло десять лет, у меня муж, сын, которого я очень люблю, и, несмотря ни на что, мне вдруг захотелось чуть ли не пошленького романчика, вдруг стало страшно, что никогда и никого я больше, как женщина, не заинтересую. Должно быть, тут-то и начинается самая отвратительная авантюра…»
22. III.1935