Между тем в конце августа 1944 года я относилась к ней с доверием; она не была мне враждебной, поскольку в конечном счете мои надежды торжествовали; она одарила меня самыми захватывающими радостями, которые я когда-либо знала; как я любила во время своих путешествий уходить от себя, смешиваясь с камнями и деревьями! Еще более окончательно я оторвалась от себя, когда растворилась в грохоте событий; Париж, весь целиком, воплотился во мне, и в каждом лице я узнавала себя; насыщенность моей собственной значимости ошеломляла меня, наделяя в чудесном содружестве значимостью всех других. У меня словно выросли крылья, и отныне я сумею преодолеть рамки своей тесной личной жизни, я буду парить в коллективной лазури, и мое счастье будет отражать чудесное приключение мира, создаваемого заново. Его темный лик я не забывала. Но морализм, о котором я говорила, помогал мне противостоять ему. Действовать вместе со всеми, бороться, соглашаться и на смерть, лишь бы жизнь сохранила смысл: следуя этим принципам, я смогу победить мрак, откуда доносились людские стоны.
Однако нет, эти стоны пронзали мои баррикады, они опрокидывали их. Невозможно снова укрыться в моем прежнем оптимизме; скандал, поражение, ужас — все это нельзя возместить или обойти: это я поняла навсегда. Мне не следовало больше впадать в шизофренический бред, который многие годы обманно подчинял мир моим планам. Я пренебрегала множеством вещей, которые люди принимают всерьез, но моя жизнь перестала быть игрой, я осознала свои корни, не притворялась больше, что разрушила оковы своей жизненной ситуации: я пыталась приноровиться к ней. Отныне реальность обрела свое значение. Временами мне казалось отвратительным приспосабливаться к ней. Отказавшись от иллюзий, я утратила свою непримиримость и свою гордыню: возможно, это была самая большая перемена, произошедшая во мне, и от этого порой я испытывала жгучее сожаление. В «Гостье» Франсуаза гневно спрашивала себя: «Неужели я стану смирившейся женщиной?» Если я решила сделать из нее убийцу, то потому, что смирению предпочитала что угодно. Теперь я мирилась, поскольку, несмотря на все смерти, оставшиеся позади, несмотря на мои возмущения и мятежи, я восстанавливала свое счастье; столько полученных ударов: ни один не сломил меня. Я выжила и даже была невредима. Какая беспечность, какая несостоятельность! Не хуже и не лучше, чем у других людей: поэтому мне было стыдно за них, но и за себя не меньше. Однако я с таким легким сердцем сносила свою недостойность, что, за исключением редких и коротких вспышек, даже не ощущала ее.
Этот скандал, это напряжение, с которым я сталкивалась, то отрекаясь от него, то покоряясь ему, то возмущаясь своей покорностью, то примиряясь, имело точное название: смерть. Никогда моя смерть и смерть других не занимала мои мысли с такой настойчивостью, как в те годы. Пришло время поговорить об этом.