Потом мы расходились, каждая по своим делам. Я слышала, как, уходя, Иламаш поет.
Песни она сочиняла беспрерывно. Они были в ней всегда, как вода в роднике. Она пела все, что видел глаз, именно пела, воспевала. Цветы тамариска, черепаху, самолет, который летит над пустыней, — весь этот мир.
В ее песне предметы возникали как во время движения поезда. Но то не был перечень. Голос как бы преображал вещи. Он окрашивал их каким-то удивительным смыслом.
Больше всего Иламаш любила петь о животных, но я никогда не слыхала, чтобы она пела о фалангах. Хотя их тут было множество. Можно было, проснувшись, найти фалангу под подушкой. Иламаш не любила зло даже в виде паука, должно быть, в нем не было того песенного начала, которое она умела находить почти во всем.
Мне нравилось, когда Иламаш поет.
…С утра я уходила в помещение станции, где хранились отчеты научных сотрудников.
Особенно хорошо мне работалось во время обеденного перерыва. Это были самые жаркие часы дня. Настоящий зной начинался с двух. В это время все живое как бы цепенело. Предметы теряли контуры. Их окружала сияющая дымка. Деревья в саксауловой роще, казалось, приподнимались над землей. Солнечный свет делал все зыбким, дрожащим. Небо становилось белым — выгорало. На песке лежали мертвые ящерицы. Они погибали мгновенно, как только оставляли тень.
Но мне в такие часы работалось отлично.
В помещении станции было тихо. Двери и окна я открывала во всех комнатах сразу. Коридор с обеих сторон продувало сквозняком. На столе, рядом со стопкой книг, стоял графин, укутанный куском кошмы. Вода в нем не грелась…
Здесь было почти прохладно. Ртуть в термометре, висевшем на стене между шкафами с книгами, не подымалась выше тридцати. А там, снаружи, был ад. Даже Иламаш в такие часы возвращалась из песков и, завесив окно байковым одеялом, ложилась отдыхать на только что вымытый, еще влажный пол. Лежать на постели невозможно! Матрац жжет спину.
Впереди у меня было по крайней мере три часа одиночества, когда я без всякой помехи могла читать, заняв весь стол книгами, повязав лоб носовым платком, смоченным водой из графина. Занятия продолжались после пяти.
Мне нужно было просмотреть годовой план научных работ станции и кое-что выписать…
По коридору кто-то шел. Казалось, пол скребут металлическим предметом.
Я просматривала конспект одной из тем, связанных с закреплением песков.
Скрежет не прекращался. Кто мог прийти в это время? Неохотно я отложила папку и вышла.
…Широко развернув крылья, по коридору двигалась птица. Наклонясь набок, так, что одно ее крыло поднялось и чертило перьями по выбеленной стене, птица шла мне навстречу.
Это была прекрасная птица. Ее гордая голова как бы плыла на могучих крыльях. Голова казалась небольшой, а глаза, желтые, острые, немигающие, глядели сквозь меня и словно видели что-то, чего никогда не увидеть ни мне, ни вам.
И все-таки это было крушением. По тому, как орел держал крыло, мне показалось — он ранен.
Птица приближалась к оцинкованному баку с водой, который стоял в углу.
Мне пришла в голову дикая мысль: оставить этого орла здесь, с нами, с людьми.
Я решила закрыть дверь из коридора на крыльцо. Прижимаясь к стене и защищая ладонями глаза, — мне казалось, орел обязательно должен задеть их крылом, — я старалась обойти птицу.
Она медленно повернулась.
Я выбежала на крыльцо. Орел уже успел взлететь. Он как бы висел в воздухе.
Что он видит, этот орел?
…Пески, пески. Их желтизну пересекает мертвое русло. Оно выделяется неестественной белизной. Такой белой бывает кость, высушенная солнцем и ветрами. Словно скелет когда-то жившей реки лежит среди песков. Ученые считают, что вода ушла из этого русла много веков назад.
Орел набирает высоту. Он видит погребенные в песках города. Торчат глинобитные клыки разрушенных крепостей.
Глаза орла одинаково хорошо различают большое и малое. Колодец, окруженный заборчиком из сухого саксаула, — так его дольше не засыплет песком. К водопою приближается отара овец. Легкими прыжками несутся по такыру джейраны. Они стараются пересечь путь грузовой машине, которая тоже несется по такыру.
Сколько лет живет эта птица здесь? Сто? Больше?
Орел видит аэродромы в пустыне. Вот раскинулся на берегу соленого озера город брезентовых палаток…
Птица делает круг…
— Знаете, здесь был орел, — говорю я Иламаш, когда она заходит за мной в библиотеку. Я жду возгласа удивления. Она не удивляется.
— Он был ранен! Наверное, ранен?!
— Не знаю. Может быть. Мне показалось, у него что-то стряслось с крылом.
— Если птица больна или ранена, ей уже трудно одной в пустыне. Ей нужен человек, друг, — задумчиво говорит Иламаш. — К нам приходил один орел — умирать. Старый совсем. Старик уже…
В тот вечер мы с Иламаш решили пойти на почту. Я хотела отправить письмо в Москву, она — в свой колхоз, куда-то под Кзыл-Орду. Для этого нужно было пересечь весь поселок.
Песок остывал. Его жар уже не проникал сквозь обувь. Можно было даже снять туфли. Под босыми ступнями он был теплым, нежным, в нем чувствовалось что-то живое.