Из пустыни возвращались верблюды. Они неслышно ступали по песку, плавно покачивая горбами. Большая пепельная верблюдица опустилась прямо перед нами на дорогу, в теплую пухлую пыль.
Было слышно, как от станции отошел поезд. Он набирал скорость и громыхал на стыках рельсов.
БРАТЬЯ
Оба брата Тимофеевы в один день уходили на войну. Повестку прислали накануне. Мити не было, еще не возвращался. Были дома только мать и Кузьма. И отца не было. Отец пришел, узнал, опустился сразу на табурет, который стоял у крылечка, где лежала доска с нарезанными на мелкие дольки помидорами для сушки, и молча опустил голову.
Достали и откупорили заветные пол-литра.
— Старик! — сказал старший сын Кузьма, впервые называя отца так. — Может, огурчика?
Мать прошла по комнате, переставила веник из одного угла в другой, стерла с подоконника пыль, хотя стирать было вовсе нечего, и спешить было вовсе не нужно, подавая на стол щи, — все равно ждали Митю.
— Что это вы торопитесь, мамаша?
Мать подумала: «Грубоват стал Кузьма, нет, не грубоват — вырос. Взрослый уже. Растишь их, бережешь, каждую пылинку сдуваешь… А тут — война!..»
Народила она много, как все прежде женщины в рабочих семьях. И грудными умирали, и постарше, и в финскую один погиб. Остались трое. Над столом три портрета — три сына. Один лейтенант на Дальнем Востоке…
Кузьма посмотрел на мать, что-то вспомнил и сказал:
— Старик, жалей мать! А насчет нас… Может, воротимся… — Был он уже под хмельком и говорил грустное.
Пришел младший — Митя. Этот был не такой строгий, как брат, — озорной, голубятник, с румянцем на нежной щеке, с цыганским глазом.
— Сыночек! — Мать кинулась к нему и обняла на пороге.
Спать легли братья во дворе, разостлав сенник на деревянном крылечке. Было жестко, но пахло сеном, которое сами косили в горах, и Кузьма еще ругался, что не отобрали ковыль, а теперь его тонкие щетинки лезли сквозь материю сенника и кололись. Но это была последняя ночь дома, и братьям хорошо было спать, а раскрывая глаза, они видели, как над горами плывут мелкие, светлые звезды.
— Кузьма!
— Ну?
— Там живут?
— Где? Может, живут. Неизвестно.
— А война у них есть?
— Война?.. Завтра вставать ни свет ни заря!
Под утро стало холодновато. Тонко зазеленело над горами. На той стороне ручейка, в мазанке, проснулся казах и закашлял — сухонько, мелко, как простуженный баран. Был он уже старик, болел давно, но спал до снега на крыше и говорил:
— Дома страшно, окна заперты, двери заперты, даже щелей нет — куда отлетит душа?
Смерти старик не боялся, но не хотел умирать под крышей. Был он всю жизнь пастухом и любил небо, и облака его, и звезды на нем.
А войны там нет!
Митя проснулся первый и разбудил Кузьму. Они спустились мыться к ручейку. Вода была холодная, сизая от рассвета. Они положили мыло на камешки и стали ждать, пока взойдет солнце. Сначала полетели розовые, круглые облачка, будто кто-то стоял за горой и пускал их из соломины. И сразу потеплело. Митя разулся и пошел на огород, полный росы, чтобы собрать матери покрасневшие за ночь помидоры, а потом увидел парочку еще не дозревших, в пупырышках, словно от ночного холода, огурчиков и сорвал на дорогу, и еще надергал несколько перышек молодого, уже третьего в это лето, луку.
И это было последнее утро дома.
Братья взяли заплечные мешки, — у Мити был рюкзак еще со школы, — мать уже все собрала в них: толстые варежки с пропущенной красной гарусной ниткой, из черного хлеба сухарики, туго обернутые в чистую тряпицу, чтобы зря не раскрошились.
Простились с родителями, будто уходят ненадолго. Митя еще слазил на крышу, на голубятню, взял двух сизых турманов, подержал, учуял ладонью живое птичье тепло и подкинул. Голуби сперва набрали высоту, а потом закувыркались, заплескались то с крыла на крыло, то штопором, то камнем, а вокруг все было голубое, и зеленое, и розовое, потому что взошло солнце и уже сияло над горами и над дорогой. А они всей семьей стояли на крылечке, замешкавшись, и любовались игрой голубей.
Это было последнее утро дома.
Митя обнял мать, засмеялся, поцеловал отца в усы. Кузьма тоже расцеловался с родителями, и сразу началась дорога.
Братья шли босиком, перекинув через плечо ботинки, связанные за шнурки, и прохладная пыль утренней дороги омывала их ступни. Кругом была пшеница, и Кузьма сказал, что жалко сейчас уходить на войну, потому что скоро уборка, а хлеб нужно убрать полностью. Но Митя сказал:
— Ничего, и без нас справятся.
Парнишка из дома напротив гнал по дороге коров и кричал взрослым голосом: «Гей! Гу!» Но коровы мелкой трусцой сворачивали к чужим огородам, где желтели, кивали им подсолнухи.
— Гей! Гу!
Ветер, который подымается от согревающихся гор, приносил на дорогу запахи. На углу Украинской и Широкой Щели пахло апортом, сильно и нежно, как пахнут яблоки, которые сушатся на крыше на солнце, и солнце уже успело ослабить их сочную крепость, растворить их аромат. Из-за хлебного лотка, откуда-то сбоку, тек запах меда, потом опять запахло яблоками, только уже не сушеными, а сидром. И весь утренний воздух слоился от этих ароматов.
Это было последнее утро дома.