Читаем Звезды зреют на яблонях полностью

В блиндаже топилась маленькая печь, и хотя дрова шипели и пускали смолу, было очень тепло. На деревянном столе, ничем не покрытом, стояла керосиновая лампа. Бойцы словно смутились, что стол у них ничем не покрыт, и один полез в свой вещевой мешок, вынул из него чистое полотенце, но покрыл не весь стол, потому что полотенце было узкое, а только то место, за которым сидел Кузьма. Все стали ужинать. Каждый вынимал из мешка самое лучшее, что у него было, что ему дала с собой на войну жена или мать. Кузьма тоже развязал мешок. Было там у него одно зеленое яблоко, которое он не ел, поджидая, пока оно созреет в темноте мешка, а теперь привез его в подарок брату. Но Митя был мертвый, и Кузьма вынул это яблоко, нарезал и заварил в котелке, как чай. Вместе с паром поплыл из котелка нежный запах апорта. Кузьма пил этот яблочный чай и ел угощения, которые поставили бойцы, и даже разговаривал с ними про военные дела на своем фланге, но слезы шли у него из глаз не переставая, как бывает от сильного ветра. Бойцы проходили мимо него и обнимали его за плечи, будто в блиндаже так тесно, что иначе не пройдешь. А на самом деле от нежности. Один боец спросил Кузьму, как его звать?

— Кузьмой.

— Смотри, какой ты, Кузьма, нехороший, заросший, разве это дело — боец с бородой? — И он очистил перед Кузьмой угол стола и подал ему бритву и мыло. Но Кузьма не стал бриться, а спросил дорогу к брату, чтобы проститься с ним.

Кузьма вошел в уже вечереющий лесок.

Желтые проталины покрыли лесной снег. Кровь застыла на нем рыжими ледяными иголками, и не было больше ни заячьих следов на снегу, ни птичьих крестиков, потому что прозрачный снежный лесок стал местом смерти. Будто побывали здесь грабители-погромщики, и распороли белый пуховик, и разбили стекла, и выбросили вещи из шкафов…

Теплая варежка с пропущенной красной ниткой лежала под тонким деревцом — кустом бузины.

Кузьма посмотрел на свои руки, увидал на них такие же варежки и опустился на колени перед мертвым, застывшим Митей.

…Кузьма искал в себе утешение и не мог найти. Он все перебрал в своем сердце, но не было у него слов, чтобы утешить сердце. Он посмотрел на мертвого и увидал, что пальцы у него зарылись в снег, и снег набился в мертвые ресницы. Кузьма не знал, как написать матери эту горькую весть и как найти необходимые слова. Он стоял в снегу на коленях, и думал про это, и воображал то последнее утро дома. Все он вспомнил, до последней, самой крайней мелочи. Как вытащила мать из печи каравай, какой он был круглый, горячий, с золотой корочкой, а когда его стали резать, открылся под корочкой нежный мякиш и пошел живой хлебный дух. Даже это вспомнил! Мать еще сказала Мите сходить в сени, намочить нож, чтобы хлеб не прилипал. Митя взял из хлебницы самый большой ломоть и сказал с полным ртом:

— Брат, а брат, есть ли что на свете вкуснее этого хлеба?

Кузьма еще раз посмотрел на мертвого брата, поцеловал его заиндевевшую серую прядь, которая, как жестяная, лежала на лбу, и пошел.

Он вернулся в тот самый блиндаж, где приветили его бойцы из чужой части и где он оставил вещевой мешок, присел на угол стола и начал писать письмо домой:

«Мамаша и папаша, хочу я вам сообщить, что ваш сын Митя погиб как герой. — Кузьма остановился, но долго не думал, что написать еще, а прибавил сразу: — Не плачьте, дорогие родители, ведь у нас теперь война — «хлеб и тот не без крох». Хотел он сказать про нашу большую жизнь, и что есть у нее горькие потери, и про наш народ, который теряет своих молодых сыновей, и про нашу ненаглядную землю, у которой столько сел сожжено войной, и что это горе пройдет…

Кузьма собрал хлебные крошки, которые выпали из вещевого мешка, когда он вынимал бумагу для письма, аккуратно завернул их в чистую марлю и убрал в холщовый мешочек, который сшила ему мать по случаю войны и в котором хранились разные ценные для него вещи.

ВОДА

Бойцы долго не могли привыкнуть к его имени, гулкому и картавому, как дробь барабанных палочек. Потом Курбана-Дурды полюбили, но все-таки удивлялись ему. Он, например, разговаривал с головастиком, которого подобрал в лужице. Головастик лежал на ладони, а он гладил его по спинке пальцем. Он разговаривал с камнями, он жалел листья, которые, еще не пожелтев, облетали с деревьев от грохота нашей канонады. Когда обозную лошадь, здорового битюга, возившего походную кухню, ранило осколком, он лечил его землей, сухим навозом, словами, он садился возле него на корточки и пел.

Наш политрук Фадеев спросил его: «Что это за песня?»

Оказалось, это даже не песня, а так, мысли. Он пел про облако, про лист, про сурка, вылезшего из норки, про камень, лежавший у дороги, про бригадного комиссара, которого контузило.

Курбан не был трусом, но воевать не умел. Рассказывали, что там, в Туркмении, он был чабаном. По-русски он говорил почти свободно, но был у него какой-то воркующий, нерусский выговор…

Его определили к лошадям.

Однажды политрук спросил в шутку:

— Курбан, почему у тебя лошадь ржет? Непорядки!

Он обиделся. Ответил:

— Человек ржет, лошадь кричит.

Перейти на страницу:

Похожие книги