Неприятностям не было конца
весь месяц. Однако больше всего выбило из колеи странное происшествие — звонок консьержки дома Фон Ломова, с которой была договоренность о том, что время от времени она будет звонить и передавать почту, главным образом официальную корреспонденцию, продолжавшую приходить на адрес ее отсутствующего жильца, если конверты начнут в ящике скапливаться.Первого ноября, ближе к полудню, консьержка огорошила сообщением, что утром встретила перед парадным самого Фон Ломова…
Петр попытался ее разубедить, заверил, что это ошибка, по-другому быть не может. А затем, переборов в себе какое-то неприятное сомнение, всё же заставил себя набрать номер телефона квартиры Фон Ломова, в которой так никто и не жил. Он проделал это еще и еще на протяжении всей второй половины дня. Никто, естественно, не ответил.
Не считая нужным говорить с компаньонами о звонке консьержки, Петр решил всё же переговорить с ней с глазу на глаз и под вечер поехал ее навестить.
С той же обескураживающей уверенностью консьержка настаивала на своем: рано утром она встретила Фон Ломова на лестнице с чемоданом, он якобы вышел из подъезда и сел в такси…
Петр поднялся на этаж, отпер дверь, прошелся по комнатам. В квартире всё оставалось по-прежнему. Всё так же пахло чем-то спертым. Цветы в горшках засохли. В шкафах же всё оставалось на местах — насколько он мог об этом судить. Но не составлять же опись всего имущества. Да и ключи хранились только у него. В какой-то миг, когда он приоткрыл шкаф в спальне, ему почудилось, что на полках чего-то недостает. Но именно волнение, охватившее его от понимания, что он плохо собой владеет, заставило его взять себя в руки. Он вернулся к консьержке. Не заезжая в Версаль, в тот вечер он отправился в Гарн и поставил на этом крест.
Неприятный осадок, оставшийся от случившегося, немного рассеялся с приездом матери, которая гостила в Париже в первых числах ноября. Петр был рад встрече, готовился к ней, но произошла она нелепо.
Ехать в Гарн мать не захотела. Организованный Корнелиусом ужин состоялся в городе, в модном заведении, и это было ни к селу ни к городу. Втроем они заказали одно и то же — запеченные рыбешки с овощами, которые принесли в огромных тарелках. Вокруг — респектабельная публика с пресыщенными лицами. То ли персонал с телевидения, слишком знакомыми казались некоторые лица. То ли это были просто дельцы, всюду похожие друг на друга, немолодые и тяжелые на подъем, заявившиеся хорошо поесть в сопровождении своих благоверных или просто пассий; на некоторых даже красовались бриллианты и шляпы. Тут же — молодые иностранцы с сигарами, принаряженные к ужину, похожие на богатых латинос, которые не любят скрывать свой достаток. Своим самодовольным видом они почему-то особенно раздражали.
Что-то нелепое, принужденное Петр улавливал и в тоне матери. Она держала себя так, словно они виделись в последний раз всего-то накануне. Узкий шевиотовый костюм с разрезом, светлые узорчатые чулки, которые она всё еще считала приличным в ее годы предметом туалета, — смесь необычной, лишь ей одной свойственной женственности, впитанной в кровь и плоть, и какой-то неискоренимой распущенности поражала Петра в матери с тех пор, как он себя помнил. Это неизбежно заставляло его задаваться вопросом: не была ли она вообще из другого теста, человеком другой породы, даром что приходилась ему матерью? Правила, по которым жила мать, были ему не просто чужды, но иногда даже незнакомы.
Не менее навязчивым казался и стиль назойливых ухаживаний «Кони», как мать величала своего поседевшего под корень, поплотневшего Корнелиуса, который всё еще пытался пробить хоть малую брешь доверия к себе и с этой целью любезничал налево и направо, как простоватый сельский парикмахер. Глядя на то, как Корнелиус рассчитывается за ужин наличными, одними крупными купюрами, Петр подумал, что в нем есть что-то типичное от человека, скрывающего свои доходы. Как же тяжело некоторым принять идею, что нужно платить налоги! И он почувствовал к матери глубокую, всепронизывающую жалость…