Отец считал, что при всём своем презрении к массовой культуре, к шаблонам плебейской культуры и ко всякого рода «австрийским религиям»[6]
, Набоков пропитан вполне шаблонным индивидуализмом, в самом невысоком смысле слова, слишком верит в концепцию индивидуальной свободы, основанную на чисто западных, голо-материалистических доктринах «равенства» (перед законами, на страже которых стоит армия сытых чиновников-трутней, но не перед властью денег) и т. д. Отец даже говорил, что в ратовании Набокова за всё аристократическое проглядывало некоторое позерство, что он был пропитан филистерским духом и что до аристократии ему дела не было. Недаром же Набоков-старший служил Временному правительству и иже с ним, которое арестовало Николая II. Невозможно служить и вашим и нашим…Мать категорически с этим не соглашалась. На выпады отца против Наб., иногда бурные, она отвечала следующим образом: он (Наб.) выводит вас из себя своей независимостью и тем, что он не такой ханжа, как вы все. На школьниц в белых носочках вы тоже таращитесь, только раскаиваться бежите к батюшке. У вас даже это организовано: после преступления следует наказание.
Я почти цитирую. Как странно, что помню эти слова матери едва не дословно. Это было в Нанте, уже после их развода. Отец только что купил новый «ситроен». Мы куда-то ехали все вместе, машина забарахлила, и они стали ссориться прямо посреди дороги — из-за Набокова! Причиной их стычек всегда была какая-нибудь ерунда.
Всё же непонятно, как удавалось Набокову с такой легкостью, под такие рукоплескания печатать свои первые опусы, ведь они были очень мелкими. Либо на безрыбье действительно и рак рыба, либо он просто подавлял всех, особенно соотечественников, своей приспособленностью к западной жизни, своей способностью быть независимым от эмигрантской среды и тем самым вызывал у них чувство неполноценности в сравнении с собой — своим Кембриджем, своей громкой фамилией, да и своей спортивной ловкостью в обращении со словом, которая в устах любого отдает врожденным, попросту говоря, нахальством. Ведь неслучайно люди больше доверяют на словах косноязычным.
Русских всегда отличала эта смесь внутренней «расовой» гордости за свое происхождение и одновременной неполноценности перед Европой — перед холодной, лощеной логикой европейца. Как в России любили превозносить Париж, его бульвары, совершенно слепыми оставаясь к пошлости, которая царила над всем этим, которая краше всего характеризовала саму эту «бульварную» эпоху. Это заметно особенно сегодня, когда, попадая в эти районы Парижа, вдруг понимаешь, что они воплощают в себе всё худшее, что может вобрать в себя этот город, а то и вообще вся нация. Страшное зрелище.
Но всё это старо как мир. В свое время, когда я ездил в Москву, меня это чрезвычайно поражало в людях. Никогда не мог списать эту черту русских на «советизацию» русского общества, на его люмпенизацию, произошедшую благодаря большевикам, падению страны и культуры в двадцатом веке. И как бы Фон Ломов сегодня ни расписывал, это более давнее и более глубокое явление. Мне оно всегда безумно претило…
Пишу, сидя у себя в «палате». На улице с самого утра стоит жара. Дал себе слово вести записи ежедневно, но не получается. А необходимо. Ведь это единственный способ не потерять связь. С чем именно? С действительностью? С самим собой? Последнее время чувствую, что эта связь опять висит на волоске. Происходящая на бумаге отфильтровка скомканного конгломерата мыслей и чувств действительно помогает. Всё путаное, кашеобразное, утопающее в бесконечных полутонах и нюансах приобретает, какую ни есть, но всё же форму. Язык — как вязальный клубок. Стоит ухватить его за один конец, как он начинает разматываться. А если иногда и наступает немота, если иногда и хочется разорвать себя на части, то это происходит оттого, что в какой-то момент нить обрывается, потому что перестаешь доверять внутренней логике языка, присущей слову и запрятанной в нем наподобие невидимой и очень хрупкой структуры, которая не выносит даже малейшей тяжести. При малейшем нажиме на нее нарушается идиоматический строй мысли, без чего мысль становится непередаваемой, логика слова обрывается. Идиома — как кирпич, из которого вырастает кладка. При нарушении идиомы никакой кладки не получается или она выходит столь неровной, что выправить ее невозможно. Всегда обнаружится новое несовпадение, новое противоречие на другом конце, и так до бесконечности.
Язык тем и целебен, что «думает» за нас, тем, что живет своей независимой жизнью, благодаря чему словесная культура развивается по своим собственным, внутренним законам, которые преступают все наши представления о них; язык обладает поразительным иммунитетом против любой неотесанности и любой антикультуры…