Постоянно синее небо. Постоянно большие, кучевые облака. Каждый день бордовый, пылающий закат. И столько зелени вокруг! Чувствую себя легко, спокойно, как у Христа за пазухой.
Снова пишу с большим перерывом. Всю ночь читал «Войну и мир». Окунулся с головой. Какое наслаждение! Какая Россия! Переселился бы в ту эпоху, не раздумывая, пожертвовав всем.
Для меня никогда не было, в сущности, большего наслаждения, чем чашка чаю, пачка английских сигарет и русская книга — всё вместе, разумеется.
Теперь понимаю, с чем у меня всю жизнь ассоциировался вкус сигареты на свежем воздухе, к которому примешивается запах леса, сырости, дождя. Это мне напоминает запах взрослых, кем и мне когда-то ужасно хотелось стать. Вот что такое детская память.
Выдалась отменная ясная погода. Не жарко, но ветрено, небо ясное, а над головой всё те же неимоверных размеров кучевые облака, плывущие в неведомом направлении исполинскими айсбергами.
Читал Т. Манна, которого М. прислала осенью. Одно время забросил, и вот опять… Невыносимо тяжкое от него впечатление. Не могу осилить зараз больше трех-четырех страниц.
Большой формат и вообще большая форма в искусстве не могут не соответствовать содержанию. Невозможно вытянуть 300 или 400 страниц, а то и больше, на одной форме, на одном художественном приеме. Например, в «Войне и мире» соответствие между содержанием и формой присутствует безусловно, пропорция соблюдается во всем, и в ритме повествования, в переходах в различным подтемам, и в описаниях, и даже в диалогах, поэтому книга не кажется длинной, хотя куда, казалось бы, длиннее, чем любой томас-манновский гроссбух. Кстати, обратное несоответствие — преобладание содержания над формой — не лучший вариант.
Содержание, необходимость высказаться — всё это тоже может вылиться в чрезмерное нагромождение, не умещающееся даже в рамки большого формата. Такая громоздкость обычно свойственна переживаниям, воплощающим в себе опыт какой-нибудь бурной эпохи, благодаря чему на свет появляются спорные в художественном отношении книги. Наглядный пример — «Жизнь Арсеньева» Бунина. Но в то же время, при всей своей антихудожественности, эта книга является одной из лучших, которую я читал за последние годы. В чем секрет?
Нам трудно или попросту неприятно мириться с мыслью, что существуют вещи, которые искусству не по силам. Например, задача, стоявшая перед Буниным в «Жизни Арсеньева», была ему явно не по плечу. Если Бунину удалось выйти из положения, то лишь благодаря какому-то уникальному умению преодолевать себя, благодаря очень редкому, а возможно, даже случайно возникшему унисону между его конкретной жизнью и всей той эпохой, о которой он говорит, ведь на одном таланте в таких ситуациях невозможно выехать. Речь здесь идет, в сущности, о старом, почти сословном разногласии, извечно отравляющем отношения между художником и обществом. Ведь даже если общество готово отвести художнику заслуженное место, оно отказывается верить в его независимость и всесилие, постоянно унижает его требованиями предъявлять какие-то доказательства, свидетельствующие о наличии у него нужных полномочий, способностей. Но и художник не спешит расставаться со своими привилегиями. Вседозволенность, особые полномочия и неограниченные права ему приходятся по душе, как и всякому другому.
Любой художник, даже средний, при условии, что он не шарлатан и не халтурщик, достоин преклонения уже потому, что сделанный им жизненный выбор — решение посвятить жизнь искусству и фактически прожечь ее — неимоверно тяжел и при наличии здравого смысла требует настоящего мужества…
Читал письма Т. Манна Г. Манну. Не так занятно, как флоберовские, но поразительно, какие схожие у всех судьбы. А этот отрыв от «возрождения» на родине! «Зачем им мой доклад, они бы предпочли мой ужин…» — сказал кто-то из них, кто — не помню. Так и есть. Всё очень похоже. Не вините мира, невинен сей мертвец…
Вчера перед сном читал записки Феофана Затворника. Он советует не сокрушаться по поводу того, что с людьми далекими от Бога — вроде таких, как я? — не получается «нормальных» отношений, какие хотелось бы с ними иметь. Он считает, что такие неудачи следует принимать спокойно и не чувствовать себя виноватым в непонимании или в отсутствии должного человеческого контакта. С кем в таком случае может быть «контакт» у меня, когда вокруг нет ни души не просто сколько-нибудь приближенной к Богу, а вообще к этим вопросам?
Когда сегодня за обедом случайно зашел разговор на эту тему, я почувствовал себя нелепо и заметил, что все тяготятся этой темой… У того же Феофана Затворника есть строки о том, что в частном порядке можно молиться об иноверцах у себя дома, но что церковь не считает себя призванной это делать, т. к. у иноверцев есть «свои просители». Когда я пытаюсь перенести это правило на свою жизнь, что-то пугает в этой строгости. Слишком жесткая постановка вопроса. Я никогда бы не мог следовать этому правилу.