ЛОВИТЕ СЕБЯ НА СЛОВЕ
Майское солнце, весенний ветер, предвечерняя маета.
Прогуливаюсь с работы домой — провожу час наедине с мыслями. В одном дворе встречаю цветной оазис, так называемый ЖКХ-арт: медведи из брёвен, мухоморы-тазы, милые свинки из пятилитровых бутылей, всё как у всех.
Меж пластиковыми пальмами — брошенный на произвол судьбы зелёный олень, на пластмассовых боках блёклые ромашки, сам полметра ростом. Лежит мордой в землю. Ветер поднял задние лапы и бросил оленя носом в твёрдость пивных пробок, в орошённый синтетическими слезами песок.
Век смотреть ему теперь безвековыми круглыми глазами в никуда, в нивочто. Теперь ему смотреть — равно что вовсе не смотреть.
— сказал Александр Кушнер. Но оленя больше не любят. И он обиделся, никого решил не любить.
«Глаза б мои не видели», — бросает женщина в сторону оазиса.
Выражение означает неприязнь, враждебность, нерасположение; оно озвучивается, когда что-то настолько неприятно видеть, что лучше бы не видеть совсем.
Однако, стоит ловить себя на слове. Не этого хочется женщине, дословно не этого.
Осторожнее стоит с желаниями.
На курсах по инклюзивному образованию нам рассказывали о методах работы со слепыми детьми. Как будем работать, спрашивают?
Разговаривать будем. Давать трогать будем. Помогать, объяснять, описывать…
А вы осознаёте, что таким детям нельзя объяснить понятие «дом»?
Можно дать потрогать макет, сказать, что реальный дом такой же, но во столько-то раз больше, но… Слепому ребёнку дом никогда не увидеть, никогда ни потрогать, ни осознать.
Дом такой же огромный, как его горе.
— написал Владимир Солоухин. А выбора-то особо и нет.
«Глаза б мои не видели», — крикнул зелёный олень и опрокинулся мордой вниз.
Светит холодное майское солнце, поддувает весенний ветер, кипит предвечерняя маета.
И только чернота за веками — размером с огромный дом — молчит.
ВОИСТИНУ
«Я любил пасху, но боялся предпасхальных дней, потому что меня заставляли часами растирать миндальные зёрна или взбивать ложкой белки. Я уставал от этого и даже втихомолку плакал», — написал Паустовский.
Прежде у меня поводов для слёз не было ни одного. Для радости в этот день — всегда несколько.
Перед каждым первым воскресеньем после первого весеннего полнолуния меня ждал долгий вечер яичной живописи. Сразу несколько выпуклых белых холстов, ещё тёплых, пахучих, ждали касаний моих фломастеров. Понарисуешь от души: крестов, больших и статных «ХВ», цветочков и загигулин; яйца полежат до утра, впитают чернила, а утром ты их очистишь и увидишь настоящее чудо — все рисунки проползли под скорлупу.
«Христос воскрес!», «Воистину воскрес!» — оглашается возгласами недолгая битва.
Солишь белую мякоть и кусаешь, вместе с крестами, с буквами, всё в себя. И после этой обязательной программы переходишь ко второму поводу счастья — сладкому.
Прежде было так. А теперь у этого дня есть отброшенная тень.
— Девять дней выпадают на «родительский» вторник? Значит, хорошим человеком был твой дед, — заметила коллега.
Не знаю, что это значит. Где критерии хорошести, по чему сверять?
Странно осознавать, что почти ничего не знаешь о родном по крови человеке.
Хороший? Не знаю. Строгий? Не помню. Кем работал, как жил, что думал — не представляю. Не общались почти семь лет.
Но повода для слёз не появилось и сейчас.
Мой отец, потерявший отца в ночь на 30 апреля, не плакал. Не клеилось, не складывалось, переживалось, терпелось. Ничего хорошего не вспоминается, и слёзы не приходят.
«Может, завтра осознаю и…?»
«Может, когда увижу его, то…?»
Но они не пришли.