Всадник, погруженный в раздумья, практически недвижим и лишь легким движением руки поправляет поводья. Это некрупный – кажется, даже невысокий – мужчина в теплой собольей, покрытой зеленым бархатом и расшитой золотом шубе и большом, не по размеру, меховом чепце.
Лабрю узнает его – и не верит своим глазам. Или не хочет верить.
Вокруг рта всадника легли глубокие морщины, глаза устало полуприкрыты воспаленными красными веками, на заиндевевших ресницах дрожат льдинки. Он смотрит прямо перед собой – и одновременно в никуда. Его измученное сознание терзает упрямая, неотвязная мысль – и Лабрю понимает какая.
Лабрю не то что никогда не видел – он никогда не мог и помыслить увидеть его таким. Таким осунувшимся, таким бледным, таким усталым… Таким слабым. И сердце пронзает острое чувство – это их вина! Вина их всех – тех, кто бредет по этой бесконечной дороге, кто остался лежать на заснеженных равнинах, кого разметало по буеракам и колдобинам, выпотрошило в овраги, перемололо в пищу для червей. Они, именно они, не смогли, не оправдали, не выдюжили!
И откуда-то из глубины души, из недр истерзанного нутра исходит звериный вопль:
– Виват императору!
Холод схватывает связки, дает под дых – и вопль обращается в хриплый сип.
– Виват императору! – повторяет Лабрю, вытягиваясь в струнку.
Замерзшие мышцы не повинуются, суставы трещат, жилы дрожат и ноют.
– Виват мператору! – шелестит по рядам, словно осенний ветер гонит жухлую листву.
Наполеон медленно поднимает голову. Его взгляд пуст.
Кривая горькая улыбка трогает его губы. Нижняя лопается, и на ней, как ягода рябины, распускается капля крови.
– Виват Императору… – шепчет Лабрю.
Император все так же медленно, словно холод сковывает все его члены, переводит взгляд на Лабрю.
И вздрагивает.
Странная гримаса искажает его лицо – дрожат и кривятся губы, глаза наполняются ужасом, гортанный хриплый вскрик вырывается из горла. Он привстает на стременах, продолжая смотреть на Лабрю, словно не в силах оторвать от него взгляд, – и пришпоривает лошадь.
Лабрю глядит ему вслед.
А потом опускает голову и продолжает свой скорбный путь.
– А еще у Хозяина Леса на ладони-то, вот прямо туточки… – заскорузлый палец деда Митяя показывает на мозолистой ладони, где именно, – коготочек растет. Махонький-то, с мизинчик младенца. Вот коготочком-то энтим-то Хозяин Леса жилочку на шее – цоп! – дед Митяй делает резкое, подсекающее движение, выставив согнутым крючком палец, – и подцепляет! А как жилочка-то порвется – так у человека жизнь-то и вытечет.
Виська завороженно смотрит на губы деда Митяя. Они почти скрыты под густой, неряшливой, клочковатой бородой, в которой сейчас запутались крошки от сухарей, – но за эти месяцы Виська приноровился к тому, как двигается лицо деда Митяя во время разговора. Вот трубочкой тянутся губы – это «у», вот в зарослях седых, с рыжинкой, волос, появляется влажный черный провал – это «а», вот на мгновение мелькает тень ненастоящей улыбки – это «и»… Виську дед понимает гораздо хуже – тому то и дело приходится мычать, снова и снова пытаясь объяснить неуклюжими жестами, что же именно он имеет в виду.
Дед Митяй наклоняется и подкидывает в костер еще одно полено. Пламя на мгновение вытягивает к небу жадный охристый язык – и снова опадает, погружаясь в спокойное, но жаркое тление.
Они сидят на завалинке, лениво перебирая в руках крупянистый, сухой снег – им некуда спешить и не для чего торопиться. Впереди у них целая зима, закутанная в плат размеренных и тягучих разговоров и полных сладкой жути быличек.
– Не любит он, Хозяин-то, когда огня много, – поясняет дед, повернув лицо к Виське. – Огонь лесу враг, искрица шальная – и все, пожар. Вот вода-то Хозяину по сердцу. Как идешь в лес – возьми с собой в туеске-то водицы али молочка. Хлебца краюху тоже хорошо. Тебе мелочи – а Хозяину отрада. Помнят его, значить-то, уважают.
Виська криво усмехается. Молока он не видал уже месяца три – единственная корова, каким-то чудом уцелевшая после шествия французских войск на Москву, не пережила однажды ночной набег волков. Наутро остался лишь развороченный сарай, перепаханный кровавый снег и дочиста обглоданные кости – на которых они с дедом еще неделю варили пустой суп с березовой корой. С водицей тоже дела плохи – в колодце с лета плавает вниз лицом разбухший до неузнаваемости труп. Они даже не знают, чей он – француза или кого-то из деревенских: дед Митяй долго гонял мертвеца багром, пытаясь подцепить и выволочить наверх, но тот никак не поддавался, только тупо тыкался головой о стенки колодца, пока череп не треснул и не истек серовато-розовой жижицей. Дед Митяй прикрыл оголовок крышкой и навалил сверху камней – но если стоять рядом, то нет-нет да и можно еще почуять едва уловимый сладковатый, какой-то липкий запах.