Лабрю встряхивается, будто промокший воробей, и резко встает – суставы скрипят, как несмазанные дверные петли, обмороженная кожа натягивается, словно на старом, трухлявом барабане. Ему всего двадцать – но кажется, что он так же стар, как это промерзшее пустое, бесплодное поле, как это слепое, безразличное небо, как этот мертвый, неумолимый снег.
Он не хочет видеть эти сны – он не желает мечтать о доме.
Он просто туда идет.
– Говорят, что мы скоро выйдем к деревням, – говорит вечно голодный Колиньи, грея руки о походный котелок. На его пальцах вздуваются волдыри ожогов, но он, кажется, этого не замечает.
– А это тебе что было? – хмыкает Ришар, тыча рукой куда-то за спину, напоминая всем о черных, сожженных дотла, с обрушившимися стенами, выпученными из оконных дыр и лопнувшими бычьими пузырями, убогих и мертвых домах.
– Не, – мотает головой Колиньи. – Я говорю о хороших деревнях. Где есть люди. Где тепло. Где еда.
От упоминания еды по тесному кругу прокатывается жадный вздох. Они давно уже едят лишь два раза в день – во время привалов – питаясь сгнившими, напоминающими скорее куски торфа сухарями и вяленым, когда-то источенным червями, а теперь промерзшим до каменной твердости мясом.
– Я бы не радовался, – сумрачно подает голос их постоянный рассказчик, Буке. Он зол на Ришара, который перехватил у него интересную историю, и теперь хочет испортить настроение всем. – И не рассчитывал бы на возможность поживиться. Вряд ли крестьяне встретят нас с распростертыми объятиями.
– Кто их спросит? – равнодушно отзывается Колиньи.
– Я бы не стал брать сам, – качает головой Буке. – Дорого обойдется. Я в Москве с одним польским уланом сдружился. У меня бабка из польских евреек была, так что кое-что я помню из языка, ну и тот по-французски что-то сложить мог…
Буке замолкает, глядя на огонь.
– Хороший парень был, – тихо произносит он наконец. – Дочь у него незадолго до похода родилась, мать старенькая ждала… Погиб по-дурацки. Когда Москва горела, решился хоть что-нибудь награбить, ну и рванул по улице, туда, где дворянские особняки стояли. А там уже пылало все… Эх!
Он машет рукой и продолжает:
– Улан рассказывал мне, что у них в полку мародеры особенно зверствовали, брали все – еду, одежду, оклады с икон, распихивали, куда влезало, обжирались до заворота кишок, набивали ранцы так, что на швах рвались…
– Так расстрельные же команды были? – угрюмо бурчит кто-то.
– Были, – кивает Буке. – Но какая разница, когда помирать – чуть раньше или чуть позже? У них даже особым шиком считалось идти на расстрел, попыхивая трубкой, – мол, плевать на все.
– Расстрельные команды сейчас впереди всех драпают, – хмыкает Колиньи. – Им не до нас.
– Вот и решили по-другому пугать. Как ловили мародера, то раздевали его догола, привязывали где-нибудь на площади к столбу, выдавали двум солдатам по кнуту – и приказывали стегать.
– Сколько ударов? – живо интересуются из темноты.
– Пока кожа с мясом не слезет, – отвечает Буке. – И потом полк проводили мимо, чтобы все видели. Улан говорил, когда их вели – это просто скелет был. Кожа, мясо, требуха – все кашей на земле валяется, только сердце с легкими в ребрах держатся. И дерьмом на всю площадь несет.
Наступает тишина.
– Нет, ну это же поляки, – неуверенно говорит кто-то.
– Мой отец – офицер, – внезапно произносит Поклен, уставившись на огонь. Отблески бегают по его лицу, вычерчивая глубокие черные морщины – словно на него надели лошадиную упряжь. – Во всяком случае, так говорила мать. Их отряд стоял в нашем городке, ну и… много ли надо молоденькой девчонке? Рожок трубит, штыки сверкают на солнце, знамена развеваются, усы щекочут щеку, в ухо жарко шепчут нежные слова… Отряд ушел, а мать осталась. Со мной. Но она никогда не винила отца. Несмотря на то, что и имени его не знала. Наоборот, все детство рассказывала мне, что он герой, что война – это подвиги, схватки, что-то величественное во славу Великой Франции. А война – это вонь, это грязь по колено, вода по пояс, тухлая кровь, куски мяса, вырываемые из тела, вши… Это мох, который растет на лицах трупов, это вываленные на землю кишки, которые растаскивают вороны и собаки, это прожорливая земля, которая никак не может насытиться мертвецами!
Он издает тоненький вой и начинает содрогаться в рыданиях.
Ришар успокаивающим жестом кладет ему на плечо свою культю. Поклен жадно хватает ее и поворачивается к нему.
– Мы не вернемся домой, не вернемся… – лихорадочно шепчет он.
Лабрю вспоминает свою встречу с императором и рассказывает о ней.
– Он словно шел за гробом, – добавляет он в конце.
– Кто знает, – качает головой Буке. – Может быть, он и вправду идет за гробом.
Повисает тишина.
Темная, разбухшая, готовая вот-вот разродиться туча надвигается на изуродованное мертвое поле. В день медленно вползает ночь.
Начинает идти снег.
– А еще есть снеговая старуха-то, – говорит дед Митяй, проверяя пальцем лезвие топора.
Виська кивает, зачерпывает рукой снег и пытается скатать его. Снежок не выходит – слишком рыхлый и кособокий, он рассыпается в труху. Дед Митяй качает головой.