– Нет, – говорит он. – Не снежная баба-то. Старуха. Снеговая. На ветре она катается, в метели к нам приходит. Иногда просто посмотреть на наше житье-бытье, иногда проучить…
Виська недоуменно выставляет руки ладонями вверх. Дед Митяй пожимает плечами.
– Да просто так проучить. Чтобы не надоедали-то лишний раз. А может, кто-то когда-то и обидел ее, досадил чем-то – а она обиделась. Ну и мстит людям-то. Никто не знает, ну а у ней, конечно, не спросить-то. Ты только одно помни – как увидел снеговую старуху-то, не беги от нее, не прячься. Все равно найдет и нагонит. Падай на землю и руки-то раскидывай, будто то крест лежит. Старуха-то будет кружиться вокруг тебя, звать ласково – ты не откликайся, не заговаривай с ней… – Дед Митяй осекается, смотрит на Виську и машет рукой: – Хотя что это я… Потом начнет от земли отрывать-то, приподнимать – а ты молитвы читай и ни о чем больше не думай. Она поймет, что у нее не выходит-то ничего – и оставит тебя.
Виська хмыкает и продолжает пытаться слепить снежок.
Здесь, в овраге, тепло – развели несколько костров, набилось полсотни человек. Как цветок, распускается густая, удушливая вонь – гниющие раны, мокнущие язвы, дерьмо, моча, немытые тела. Места, где скопились солдаты, можно найти по запаху – и по синеватому пару, который клубится над скукожившимися людьми.
– В пятом взводе собаку сожрали, – говорит Буке.
Те, кто его слышат, пожимают плечами – эка невидаль, собака!
– Это был Гастон, полковой пес, – поясняет Буке.
Теперь все вздыхают: полковой пес все равно что твой сослуживец. Его гибель – дурная весть для полка. Ну а съесть – все равно что сожрать своего же солдата.
– Ладно вам! – говорит Ришар – сегодня он кашеварит. – Готово уже.
Все подвигаются поближе. Ришар выхватывает из котла склизкий, мутный ком, в котором поблескивает что-то черное.
– Пальцы совсем не работают, – извиняясь, бормочет Ришар, показывая свои культяпки. – Не удалось хорошо ощипать.
Это ворона – худая и жилистая, сдохшая, кажется, своей смертью. Ее шея свернута под немыслимым даже для мертвой птицы углом, один глаз вытек, второй болтается на тоненькой, как паутинка, ниточке нерва и словно обводит всех укоряющим взглядом.
– Делим, – решительно говорит Лабрю.
Ворону разрывают в клочья мгновенно. Каждому достается крохотный, буквально с ноготь, кусочек мяса или требухи. У Лабрю это ошметок лапы с длинным, кривым когтем. Он запихивает его в рот и заедает снегом горький, бьющий в нос и отдающийся отрыжкой привкус.
– Как дойдем до деревни, местным не верить, – поучает Буке. Его морщинистое, мятое, словно поношенное, лицо искажается в злобной гримасе. – Говорят, они заманивают солдат и офицеров, чтобы убить и ограбить. А женщины их ничем мужчинам не уступают. Я слышал, что они запихивают умирающим французам навоз в глотки со словами: «На тебе – хлебушка покушать!»
– Что, так и говорят? – с сомнением переспрашивает Ришар. – Прям по-французски и говорят?
Буке тушуется.
– Наверное, выучили, – бормочет он. – Ну или по-русски…
– А кто тогда узнал, что́ именно они говорят?
– Да идите вы! – машет рукой Буке. – Не хотите верить, не надо!
Все гогочут – громко, истошно, отчаянно, словно прогоняя этим истеричным полусмехом-полурыком холод, голод и смерть.
– Офицеры в третьей роте стали стреляться, – внезапно говорит Поклен.
– Ну так то офицеры, – качает головой Буке. – Им застрелиться – что раз плюнуть. Они и на дуэлях стреляются, ради веселья.
Все снова гогочут – уже просто так. Выпученные глаза, раззявленные рты, распухшие носы и усы, слипшиеся от соплей и гноя, – это не лица, это какие-то жуткие маски, дурно слепленные и перекошенные.
Вдруг смех стихает – так же внезапно, как и начался.
Среди них чужаки.
Это два старика, лет пятидесяти-шестидесяти – точнее сказать сложно, мороз и ветер своевольно добавляют людям морщин и седины, превращая юнцов в дряхлые развалины. Но на этих солдатах обтрепанные мундиры Старой гвардии – и ни о чем догадываться не нужно. Кроме одного – как сюда попали эти ветераны? Они должны идти впереди, вместе с императором, чеканя шаг и отбиваясь от носящихся в вихрях метели казаков! Им не место здесь, среди отстающих.
– Пошли вон! – орет кто-то во всю глотку.
– Купцы, жиды сраные! – вторит ему другой.
– Когда мы с голоду дохли, они в Москве жировали!
Лабрю качает головой, поеживаясь. Гвардейцев ненавидят. За славу и почести, за московские квартиры – в то время, когда остальная армия мерзла где-то в полях, – за дополнительный паек в лучшие времена. Сейчас эта ненависть стала звериной, безжалостной и людоедской.
– Пожалуйста, – надтреснутым голосом умоляет один из стариков. Его щеку пересекает застарелый шрам. – Мы не просим еды, просто пустите нас погреться. Наутро мы уйдем.
– Вон! – ревут из темноты. Кто-то встает во весь рост и замахивается ружьем.
– Не надо, Шарль. – Другой старик успокаивающим жестом кладет руку на плечо соратнику. – Не надо.
Ветераны уходят в ночь, гонимые снежными вихрями.