Вдруг их цепочка останавливается. Это Буке – именно он первый замешкался, пристально глядя куда-то влево, а потом и вообще застыл как вкопанный. Они окружают его – благодарные внезапной передышке, разочарованные потерей времени.
– Что это? – спрашивает Буке, прищуриваясь.
Он указывает рукой на смутную тень впереди.
Это те самые гвардейцы, что приходили к их костру. Кажется, никто так и не пустил их к себе, не подвинулся, не дал места у спасительного тепла, сжираемый застарелой завистью. Оставшись в одиночестве, они поддерживали друг друга до последнего – осколки великой Старой гвардии, верные чести и дружбе до смертного одра.
Сон, усталость и голод сморили их, стреножили, превратили каждый шаг в пытку. Они не осмелились лечь в снег – это означало бы добровольно отдаться в лапы верной смерти. Старики оперлись друг о друга, переплели руки, сдвинулись плечами – и уснули. Иней серебрится на их усах, сверкает на ресницах, подернул морщинистые щеки.
Солдаты бредут мимо этого молчаливого укора их злобе и жадности – и предвестника их будущего. Кажется, что это не люди идут – а течет река Смерти.
Ноги каменеют, колени хрустят, как сухое дерево. Лабрю кусает губы от боли и, чтобы не завыть, истошно кричит в ветер и холод:
– Я! Иду! Домой! Я! Вернусь! Домой!
Колючий ветер подхватывает его слова и уносит прочь.
Когда французы ушли дальше, на Москву, жители деревни, похоронив погибших и забрав с собой жалкие остатки имущества, бежали на север, подальше от французских путей. Виська не знает, что с ними сталось, – может быть, сумели добраться до других деревень и уговорили принять их, заселили заброшенные дома на отшибе; а может быть, сгинули без следа в лесу, увязли в болотах, были унесены реками, опрометчиво попытавшись пересечь их вброд. Виську никто не звал с собой, да и не взял бы, даже если б он попросился – кому нужен лишний рот, приблудившийся по весне сирота-беспризорник? Да, здесь Виську подкармливали, давали кров в амбарах, он за кое-какую перешитую одежонку с чужого плеча помогал на огородах, пас скотину и носил мужикам в поле кувшины с квасом – но это было тогда, когда жизнь была мирной и сытой. Сейчас же, когда голод запустил свои ледяные пальцы в тощие котомки, Виська оказался не у дел.
Поэтому он остался здесь вместе с дедом Митяем. Тот, бывший лесник, лет десять назад схоронил жену, дети – все пятеро – померли еще во младенчестве, и он не видит смысла куда-то бежать, покидать пусть и разоренный и разрушенный, но дом. Жизнь в деревне дается деду Митяю с трудом – он не знает каких-то простых, привычных крестьянину вещей, не умеет толком ухаживать за избой – но и в лес возвратиться он тоже не может: сторожка сгорела, а сил построить новую уже не хватает. Да и лес уже не тот – голый и пустой, он больше не приветлив к бывшему другу.
Виське голодно. Тощих зайцев, которых приносит дед Митяй, бормоча что-то про покинувших лес животных, ему не хватает. Он не жалуется деду, наоборот, благодарит его со всем жаром своего немого языка и плохо слушающихся рук – но потом, подгоняемый сосущей тоской под ложечкой, начинает рыскать по полуразрушенным домам, разоренным огородам и ближайшей лесной балке – авось что-то пропустил в прошлый раз.
В первые недели после ухода французов на Москву он еще надеялся – с жаром обшаривал дома, покраснев от натуги, поднимал тяжелые крышки подполов, залезал по шатающимся, с недостающими ступеньками, лестницам на чердаки.
Эти надежды рухнули разом в один августовский день.
Полчища мух облепили тогда деревню, пируя на остатках. Они даже не разлетались при появлении человека – лишь если их прогоняли прутиком, поднимались со своей гнусно пахнущей добычи, недовольно жужжа, тыкаясь в нос и рот, мстительно залепляя лицо и путаясь в волосах.
В этой избе мух было особенно много – они шевелящимся черным ковром покрыли стены, зудели и шебуршали на полу, ползали по потолку, то и дело срываясь вниз, и, оглушенные, пытались перевернуться. Виська никогда еще не видел настолько сытых и опьяневших от еды мух – и подумал, что и ему с дедом Митяем что-то да перепадет.
Он облазил все – полати, лавку, перерыл сени, даже разворошил старое, прогнившее бабское приданое в разбитом сундуке. Еды нигде не было – и тем большую зависть вызывали осоловевшие и наглые мухи.
Виська был терпелив и проследил за ними. Они влетали и вылетали – а точнее уже, тяжело пошатываясь, выползали – из заваленного хламом и балками, полусожженного, заваленного рухнувшей крышей угла. Виське стоило неимоверных усилий и целого дня, чтобы хоть как-то разгрести хлам, раздвинуть с помощью старого багра балки – и протиснуться в получившуюся узкую щель. Но голод и предвкушение еды придавали ему сил.
Там было просторно и даже светло – солнце проникало сквозь большие, с палец толщиной, щели. Зацепившись за выступ, практически под самой крышей, висело что-то, похожее на мешок. «Репа!» – замерло в восхитительной догадке Виськино сердце: в деревне умели хитро заготавливать репу с прошлого года, переложив солью и золой.