Мне передали по акту пугливого, обгоревшего когда-то на пожаре коня, прозванного Жареным, двух быков, трое саней и три разбитые телеги, хомут, два ярма, верёвочные вожжи, ножовку, молоток и две горсти ржавых гвоздей. Я должен был до рассвета накормить и напоить свою тягловую скотину, запрячь и цугом ехать за семь километров в лес, пробить дорогу к поленнице, нагрузить три воза дров и вернуться с ними в школу. На дворе стоял март, но морозы ещё доходили до тридцати градусов, бушевали метели и дули сивера. Ноги проваливались в сугробах, щёки жег мороз. В сумерки въезжал в село, складывал дрова, задавал сена скотине и едва плелся в учительскую за заданием на завтра. В школьных окнах мерцали слабенькие огни — лампы горели без стекла. Кто-то решил, что так меньше сгорает керосина. Потолки были повсюду закопченные, в конце уроков учителям и ученикам приходилось отмываться от сажи.
Директор, деликатный и славный Евгений Павлович, приходил в школу затемно и поздно вечером закрывал её. В те годы вся страна «от Москвы до самых до окраин» работала большей частью ночью. Хотя какая там была работа! Чиновники травили непристойные анекдоты, резались в карты и домино, рангом повыше — играли на бильярде, только бы не спать, покуда не спится Великому и Мудрому: а вдруг кому-то понадобятся какие-нибудь сведения. Вот и забавлялись кто как умел, дремали от Кремля до Биазинского сельсовета.
Только кипела ночи напролет работа в кабинетах с зарешёченными окнами. В облаках дыма и густого мата долдонили одно и то же: «Признавайся!.. Говори правду!..». И «работали» до той поры, пока обессиленная издевательствами жертва не ломалась. Главное, чтоб столыпинские вагоны не простаивали, чтоб шли и шли этапы на восток добывать золото, уголь, валить лес и… умирать задолго до освобождения. Всё это жило во мне и вспоминалось как кошмарный навязчивый сон.
Комендант вызывал нас отмечаться только около полуночи, тешился своим красноречием, властью и непристойными шутками.
Мокрый, озябший и голодный, я возвращался в свой закуток поздно вечером. Дмитрий Степанович курил у плиты, Вацлав тренькал на мандолине или дремал. Меня ожидал котелок горячей картошки, мисочка хозяйкиной капусты и пахучий фруктовый чай.
Я жадно ел, в тепле горели щеки, в висках тахкали звонкие молоточки. Чтоб отошли уставшие ноги, ложился на топчан и незаметно забывался тяжелым, с пугающими душу видениями сном. А завтра надо снова вставать ни свет ни заря, ехать по заметенной за ночь дороге в лес, чтоб привезти кому-нибудь — например, Самушкиной — дров.
Самушкина преподавала язык и литературу, хотя сама едва-едва окончила девять классов. Писала «Томара», потому что «О» под ударением в слове «Тома», «лошедь», «актевист» и нещадно таскала на уроках неслухов за волосы, награждала тумаками в спину и кричала: «Язви тя в душу, оглоед!»
Однажды привез ей дрова, приподнял жердью, опрокинул набок сани, свалил под забором звонкий березак. Самушкина выскочила на крыльцо: «Хозяйственник, ах ты лодырь! А кто будет складывать?» Я еле сдержался, однако пересилил себя: «Вам, Евдокия Прохоровна, после напряженной интеллектуальной работы полезно заняться физической». Она будто с цепи сорвалась: «Я тебе пооскорбляю… «ак-кту-альной!.. Понагоняли сюда контриков с намордниками, да еще и вякают! У-у-у, вражина!» Я развернулся, хлестнул вожжой Жареного и выехал со двора. Она же кричала вслед: «Ну змей, хоть бы ворота закрыл!»
Горло стиснул ком обиды и боли, глаза застилали слёзы.
Некоторые учительницы смотрели на меня подозрительно и враждебно. Они знали, что я преподаватель с высшим образованием, и побаивались, не подорвал бы я их авторитета, не демонстрировал бы свою эрудицию. Порою я останавливался в коридоре под дверью класса, слушая беспомощные объяснения, нотации, ругань и угрозы, стук кулаком по столу и беспомощные толкования. Было стыдно за учителей и жаль ребятишек, ведь они, как и все дети, были любознательны и талантливы. Никто из них отродясь ещё не видел «лампочки Ильича», хотя знали законы Ома и Ампера, иные всерьёз спрашивали: «А когда поезд пройдет, за ним рельсы скручивают в трубку?» Большинство не только ребят, но и учителей не умело склонять числительных в дательном, творительном и предложном падежах, тетради кишели неисправленными ошибками. А процент успеваемости по отчетности был высоким. Это нравилось начальству.
Более осведомленные, повидавшие мир детдомовцы забегали ко мне в «завозню» и не стесняясь спрашивали: «Дядя, а правда, что вы учитель? За что вас сюда пригнали? А в Москве вы были? И в Мавзолее? Может, и Сталина видели?..» Что я мог им сказать, как объяснить, почему очутился здесь? Сказать - «Ни за что» будет «клевета на органы следствия и суда», «вражеское воздействие на подрастающее поколение». Но и клепать на себя я не мог. Выкручивался: «Произошла ошибка. Скоро разберутся и исправят. Вы же тоже делаете ошибки, и учительница исправляет их, хотя видел, как Самушкина пишет «кометет» и «гинерал».