От холода, голода, непосильной работы люди падали буквально на ходу. Особенно грузины: они быстро утрачивали волю, надежду, опускались морально и физически. Голод гнал их к ящикам с кухонными отбросами, они жадно грызли соленые тресковые головы, обпивались водой, ноги и лица распухали до стеклянной прозрачности, и жизнь угасала в них. Умирали, как правило, неслышно: утром будят на поверку, а человек уже мёртв. Бригадиры не торопились сообщать о покойниках в санчасть, чтоб еще пару дней получать лишнюю пайку на бригаду. Случалось и наоборот: по зоне блуждали «живые покойники». Малограмотные бригадиры ошибались, умер Гогоберидзе, а по рапортичке спишут Носаридзе. И он с утра ходит выясняет, почему ему не выписали пайку, В продстоле ему объясняют, что он уже умер. «Вай, слюшай, зачем умер? Я ещё живой». И плетётся бедняга, заживо похоронный, в санчасть за справкой, что он ещё жив.
Молдаване были более стойкими, легче переносили морозы. А:те кого не до конца обобрали блатные, носили овчинные душегрейки. И на лесоповале они оказались проворнее. Молодые парни, стараясь получить пайку побольше, перевыполняли норму. Однако все они были молчаливые, замкнутые, мрачные. Только и услышишь: «Буна даминяца», «Буна сяра». Их поредевшая бригада жила отдельно, но не очень дружно, там часто вспыхивали ссоры, а отчего — не разберешь. Бригадиром был то ли молдаванин, то ли украинец Ион Савчук, человек требовательный и жесткий, он сразу, усвоил основную лагерную погонялку: «Давай, давай, мать-перемать!» Угождал начальству, чтоб остаться в бригадирах, не выполнивших норму отправлял с вахты в кондей.
Однажды наша бригада оказалась на погрузке рядом с Савчуковой. Пока выводили загруженный состав, сели все вместе вокруг костра. Тут привезли дежку застывшей на морозе баланды из турнепса и отрубей, а это означало, что грузить будем всю ночь, а с утра снова на повал. Вспоминаю теперь, и не верится, что всё это мог вынести голодный человек, хоть и выдерживали единицы. Мы проклинали дорогу, нами же построенную, глядели на бесконечные склады — и охватывал ужас, что всё это надо перетаскать на собственном горбу. А свалишься — вывезут за вахту, пригонят новых, на их долю тоже хватит.
У костра рядом со мною сидел некогда, видно, красивый, с печальными и умными глазами молодой молдаванин Рубежу. Хлебал он баланду как-то деликатно, не жадно, не давясь. Молчаливый и сдержанный, он лишь грустно улыбался, когда его ругали. Я спросил, чем он занимался на воле. «Литературой». И я признался в своей причастности к изящной словесности. Рубежу хорошо говорил по-русски и рассказал, что долгое время собирал материалы о пребывании Пушкина в Молдавии, об истоках его «Цыган» и кишиневских стихов. Рассказывал не спеша, зная цену каждому слову, вспоминал пушкинские строфы и свои переводы на молдавский.
После этой погрузки мы уже не проходили мимо друг друга и задерживались хоть на пару минут. Рубежу был лучшим и лесорубом, и грузчиком в бригаде Савчука. Словно бы он поверил, что «лучковая пила и канадский топор» действительно «кратчайший путь к освобождению». Овладел пилою, ловко валил деревья с пня, раскряжевывал, колол — словом, выкладывался не жалея сил, лишь бы заработать большую пайку и зачеты в которые многие по наивности ещё верили.
К весне помалу увеличивались дни, на пригорках подтаивал снег, рыжели проталины, на них, как оладки, лежали кольца с отметинами, срезанные с шестиметровых брёвен, - следы зимней туфты.
У многих лагерников кровоточили дёсны, выпадали зубы, начинались поносы; молдаване говорили «диария», а медики — цинга. Дольше прочих держался Рубежу.
Как-то возвращались с повала еще до сумерек. Небо очистилось от облаков, сквозь темные верхушки лес в переливалось, дробилось искрами огромное солнце. Приближение весны радовало теплом, зеленой травою, щавелем, какими-то сладковатыми побегами, а грядущее лето — ягодами и грибами. Арестанты, как кролики, ели всё, что росло в лесу, спасаясь от цинги и страшной пеллагры.
Наша поредевшая, оборванная и ослабевшая за зиму бригада входила в зону последней. Ладный, подтянутый вахтер в хромовых сапогах, синих бриджах, в перетянутой широким ремнём гимнастерке, фанерной дощечкой, будто лопаткою, отгребал пары и записывал, сколько вернулось из лесу. Едва миновав его, я увидел сидящего на земле, приткнувшегося в стене караулки Ангела Рубежу. У ног — закопчённый котелок. Я окликнул: «Вставай, Ангел, простынешь!..» Он молчит, голова свесилась на грудь. Я дотронулся до плеча, и он медленно сполз на правый бок. В лице — ни кровинки, губы посинели, кончик носа побелел. Неужели отлетел бедный Ангел в лучший мир?.. А может, ещё не все потеряно? Я сбегал в санчасть, привел лекпома. Тот приоткрыл веки и спокойно сказал: «Группа «Д». Пришли санитары с носилками, и исчезла ещё одна добрая душа. В этот день Рубежу выполнил полторы нормы и не дошел до барака. Диагноз — паралич сердца. Сколько их остановилось, сколько разорвалось от той работы адской, голода, обиды, издевательств и горя.