Я уговаривал сложить оружие, никто, мол, их не тронет, покантуются у шпалорезки-— и всё. Кораблев с Русаковым дали честное слово. Я присел возле Бойки, попробовал втолковать, что в военное время бунтовать небезопасно. «А иди ты со своими уговорами и передай недосеченому Волку, чтоб дорожку сюда забыл. Не то оттяпаем башку и начальничку на блюдечке преподнесем!.. Ну и что, покантуемся в центральном изоляторе, навесят новый червонец с «поглощением неотбытого срока». У меня этих червонцев на всю бригаду хватит…»
Пока я разводил антимонии, на крыльце послышался топот — не хватило у начальников выдержки. «А ну рви когти!» — успел крикнуть Бойко. Я отскочил на другую сторону прохода. Хлопцы подхватились, сунули руки под одеяла. Первым влетел Кораблев: «А ну, духарики, мать вашу ёдом мазанную, вылетай без последнего!» — и метнулся к нарам. Плужников выхватил из-под одеяла железную ось, её конец просвистел у самого уха Кораблева — он дернулся назад и присел. В руках Нефть-Маслова и Электрического блестели финки. Бойко, сдернув рубаху, взлетел на верхние нары с финкой в зубах.
Начальники убедились, что голыми руками духариков не возьмёшь. Заикаясь угрожал и не заикаясь матерился Самойлов. Он подпрыгивал, как петух, замахивался дрыном и отлетал назад. Плужников стоял между нарами и ловко упреждал его удары осью. Кораблев смягчился и принялся уговаривать сложить железяки и идти на вахту. Нефть-Маслов помотал закатанной до локтя рукою: «А ху не хо, гражданин начальничек? Мантулишь, мантулишь, а пайка с комариный хрен. Нас прислали сюда наказание отбывать, вот мы и отбываем. В царских тюрьмах арестанты ничего не делали, а давали им по два фунта хлеба и по фунту мяса на день. Так что кубики спрашивай с контриков и рогатиков. Короче, канайте отсюда, пока дырок в голове нету».
Плужников перескочил проход, поближе к начальнику, завёл руку с осью, как с пикой. «Брось железяку! — взорвался командир взвода.— Лучше сдавайтесь, духарики, считаю до трех!» И он расстегнул кобуру. «Не пугай пуганых! Спрячь свою пушку, начальничек, а то отберу, бля буду, - отберу»,— спокойно сказал Коля Бойко. Его руки, грудь и спина были сплошь в непристойных наколках и — как у каждого урки — «Я помню мать родную». Бедная мать-страдалица, уж лучше бы не рожала себе, ему и людям на горе это несчастное дитя. Не злость, а сострадание, боль за эти загубленные души и судьбы бередили мне сердце, и загадка, как и почему в наше время сплошной грамотности, неустанного «воспитания» от детского сада до воспитательно-трудового лагеря у нас столько преступников — юношей, подростков, даже девочек с неприкаянной изломанной жизнью? Глядел на этих молодых хлопцев, чьих-то сыновей и не верилось, что нынешняя, рядовая, в общем-то, стычка закончится так трагично.
Русаков поднял пистолет на плетеном ременном поводке: «Бросайте железяки, паразиты! Слышите?! Р-раз!..:Д-дв-а…» — «Хрен с тобою, стреляй. Моя жизнь - копейка, твоя — рубель». Прозвучал выстрел, развеялся дымок, а Плужников как стоял, так и стоит. «Пукай, пукай. Что, слабо? Сам тюряги боишься?» — засмеялся Плужников и рванул голубую рубашку донизу, придержав ось под мышкой. Вторая пуля сбила его с ног. Он полетел в проход между нарами, зацепился за что-то штаниной и повис вниз головой. По загорелой груди и голубой рубашке побежала змейка крови и закапала на пол. Ещё живые, полные ненависти глаза были открыты. Откуда-то примчался фельдшер Цимбалюк, велел недостреленного Плужникова положить на нары. Тот силился что-то сказать, но захлебнулся пенистой кровью. Цимбалюк туго перебинтовал ему шею. Сквозь марлю проступало и расползалось пунцовое пятно. Остальные бунтари побросали железяки и понеслись бегом в изолятор. Лисовский без ордера принимать их отказался. Парни просили его на промилый бог спрятать их в изоляторе.
Плужникова до больницы не довезли. Он умер по дороге. Красивого юношу с татуировкой на руке «Я помню мать родную» присыпали землёй в мелкой ямке где-то на таёжном перегоне. Составили акт: «Убит при попытке к бегству». За что погублена жизнь в самом её начале, отвечать некому, и мать не дознается, где её сын. Никто никому ничего не сообщал: исчезал человек — с ним и концы в воду.
Через неделю Самойлов зашел в контору, облокотился на невысокий барьерчик и раззаикался со счетоводом продстола. Сзади неслышно подкрался малорослый доходяга Карзубый, выхватил из-под бушлата топор, привстал на цыпочки и рубанул Самойлова по темени, но удар получился слабый, рассек лишь кепку и кожу. Самойлов от страха свалился головою в угол и засучил ногами, как велосипедист. Конторщики выскочили с криком: «Зарубит! Зарубит!» Карзубый подступался с топором, но Иван Васильевич так брыкался, что завершить начатое дело было невозможно. На Карзубого сзади навалился здоровенный бригадир Лёшка Лычагин, отобрал топор и пинками погнал «рубщика» в изолятор.