– Это твоя жизнь, Михаил. Надеюсь, ты найдешь себе достойную женщину…
– Ты не рада моему решению, мама?
Елизавета Михайловна кривит тонкие губы.
– Радость приносит только своевременное решение, сын. Твое же опоздало на годы. Я, Миша, давно поставила на тебе крест. Ты волен поступать по своему разумению, а ответ будешь держать не передо мной, а перед Богом. Не мне тебя осуждать… Я тебя родила – этого довольно. Ты же не для меня расстался со своей белошвейкой? Не потому, что меня хотел уважить? Просто надоела она тебе, на ногах повисла грузом. Ты, Миша, больше всех на свете любишь себя. Себя тебе жалко, себя ты понимаешь… А большего тебе не дано.
Терещенко молчит.
– Не печалься, – говорит Елизавета Михайловна. – Человек таков, каким его сотворили – другим тебе не стать. Ты – талантлив, тебе все давалось легко. Жизнь для тебя была не мукой завоевания высот, а легким променадом по Елисейским полям! Только вот надо помнить, что беспечный путник рано или поздно встречается с бедой. Но и тут тебе повезло, ты выжил… и я к этому не имею никакого отношения. Отныне делай все, как знаешь, а мне пора о Боге подумать. Иди, Миша…
Терещенко встает, походит к матери и, опустившись на пол, утыкается головой в ее колени.
Она сидит в кресле прямая, с ровной негнущейся спиной. Лицо ее ничего не выражает. Она даже не кладет руку на голову сына.
Михаил встает и выходит не прощаясь.
18 марта 1923 года. Париж. Кладбище церкви Болье-сюр-Мер
В церкви идет отпевание.
– Упокой, Господи, душу рабы твоей – Елизаветы… – гудит священник.
Поп пожилой, с окладистой бородой, щекастый. Взлетает и опускается кадило, оставляя за собой дымок горящего ладана.
– Упокой, Господи…
Людей в церкви много – Елизавету Михайловну знали и уважали многие. В первых рядах стоят родственники покойной, в их числе Дорик, Лиза, Пелагея, Малик и Михаил.
Покойная лежит в гробу с тем же непреклонным выражением лица, убранная по православному обряду.
Гроб красного дерева опускают в могилу. Летят на крышку комья влажной земли. Один за одним родственники и гости бросают в земляную пасть по три горсти.
Дорик, Пелагея, Лиза, Малик и Михаил вместе идут к машинам.
– Поедем ко мне, в «Поральто», – предлагает Федор Федорович. – Не так роскошно, как ваша «Марипоза», но места хватит всем. Помянем тетю Лизу, пообщаемся.
– «Марипоза» уже не наша, – говорит Пелагея.
Она стала грузнее, но в оплывших чертах лица еще можно разглядеть ту девушку, на которую с вожделением поглядывал Блок.
Автомобиль на трассе от Болье-сюр-Мер
В машине Дорик, Мишель, Лиза, Пелагея и Малик. Дорик за рулем, он ведет машину легко и профессионально, словно сидит не за рулем мощного лимузина, а за штурвалом своего истребителя. Авто легко ввинчивается в повороты, иногда даже раздается повизгивание шин.
– Мне даже нравится такая жизнь, – говорит Дорик громко, чтобы его слышали через звук мотора. – Я дирижирую по праздникам Каннским симфоническим оркестром, чиню чужие машины у себя в гараже, а иногда даже торгую газетами на набережной Круазетт. Многие знают меня в лицо, и поэтому я неплохо зарабатываю.
Он смеется.
– А еще я участвую в гонках на кубок Дюрана. Ну чего вы так на меня смотрите? Я привык возиться с железками, так почему не получить за это пару франков?
– А как твоя яхта? – спрашивает Малик.
– Продал! Продал я свою красавицу некоему Эдисону. Хороший такой господинчик, владелец звукозаписи «Маркони». Зачем мне яхта? Я теперь стал совершенно сухопутным…
– Ты еще летаешь? – подает голос Терещенко.
Федор мрачнеет, улыбка сходит с его лица.
– Нет, – отвечает он. – Больше я не летаю… Не хочу.
Вилла «Поральто». Вечер
Пелагея, Михаил, Лиза, Дорик и Малик сидят на веранде. Мартовский вечер прохладен, возле столика стоит закрытая жаровня с углями. Малик греет над ней руки.
Пелагея устроилась в кресле, закутавшись в плед. Михаил курит у края террасы, набросив на плечи пальто. Дорик разливает по бокалам коньяк, а потом сам закуривает сигару и становится ближе к Мишелю.
– Ну, – говорит Федор Федорович. – Помянем? Земля пухом Елизавете Михайловне. Крепкая была женщина. Никогда не видел ее плачущей…
– Я тоже, – говорит Терещенко.
– И я, – подтверждает Пелагея.
– И я, – кивает Елизавета.
– А я видел, – говорит Малик. Он больше всех похож на покойную мать – то же узкое лицо, близко посаженные глаза, острый подбородок. – Когда я болел и она думала, что я умираю. Она молилась и плакала рядом с кроватью. Думала, что я в бреду, ничего не вижу – и плакала.
– Один раз не считается, – говорит Лиза. – Тебя, Малик, она любила больше всего. Ты же младшенький…
Пелагея поднимает бокал.
– Земля ей пухом, братцы мои, но я скажу, хоть это нехорошо… И Лиза меня поймет, наверное… Прости меня, мама… Мне сегодня дышится легче.
Все молчат, даже Малик.