Но и в этом мы не можем быть уверены. Есть тут что-то такое, что не вяжется с моим о нем представлении, с тем, каким я его помню. Предпочитаю думать, что он путешествовал в спальном вагоне, в первом спальном вагоне, который выехал из города. Купил несколько газет на вокзале, надел перчатки, садясь в поезд, и когда поезд тронулся, он не посмотрел в окно, просто задернул занавески в купе, чтобы не видеть руины разбомбленного города. Он ненавидел беспорядок.
Вот как я его себе представляю. Предпочитаю думать так. Это действительно странно сейчас, когда единственное, в чем мы можем быть уверены, это то, что он мертв...Больше ничего я о нем не знаю наверняка.
Как бы то ни было, для меня он был последним представителем старого довоенного мира...того другого мира, мира моего мужа, в смысле - мира мелкого дворянства. Не то чтобы он как-то был связан с дворянством. А конце концов, он не был богат, у него не было ни титула, ни ранга...К дворянству он принадлежал иным образом.
Знаешь, как богачи хранят разные потрепанные вещи 'про запас'? Он тоже хранил запасы. Это была культура, или вкус - называй, как хочешь...то, что он считал культурой. Потому что, мой любимый и единственный, культура - это не то, что мы, пролетарии, себе представляем...Это - не шикарная квартира, книги на полке, вежливая беседа и цветная туалетная бумага. Существует что-то еще, что-то, что правящий класс не передает тем, кем управляет, даже сейчас, когда всё не так, как было прежде, когда богачи поняли, что могут оставаться богачами лишь до тех пор, пока будут осыпать нас, пролетариев, теми безделушками, которые еще вчера казались пределом желаний..Но есть что-то, что они нам не передадут. Потому что в правящем классе до сих пор существует некий заговор, даже сейчас, хоть и не такой, как прежде...Это - не золото, не библиотеки, не галереи, не изысканная одежда, не наличные, не акции, не драгоценности, не утонченные манеры - не это они скрывают, а нечто, что отнять у них намного сложнее. Весьма вероятно, писатель тоже презирал эти так называемые важные вещи. Как-то раз он сказал мне, что мог бы жить на яблоках, вине, картошке, беконе, черном кофе и сигаретах - больше ничего. Больше ничего ему в жизни не было нужно. Добавим смену одежды, несколько предметов нижнего белья и поношенный плащ, который он носил всегда, зимой и летом. Это были не просто слова: слушая его, я знала, что это - правда. Потому что, в конце концов, не только он мог долго молчать. Я быстро у него этому научилась. Научилась его слушать, потому что ему это было необходимо.
Думаю, я слушала достаточно внимательно. Я разгадывала его, как кроссворд. Не мозгом, а нижней частью тела, тем, чем мы, женщины, чувствуем и учимся. В итоге я пришла к выводу, что ничто из того, что было важно для всех остальных, для него не имело никакого значения. Всё, что ему было нужно - это хлеб, бекон, яблоки и вино. И словари.
И, в конце концов, несколько сочных и сладких венгерских слов, тающих во рту. Всё, что важно для остальных, он бросил бы, не колеблясь ни минуты.
Всё, что он тогда любил - это солнце, вино и слова, слова без ассоциаций, просто слова как таковые. Была осень, город бомбили, гражданские и военные набивались кучей в подвалы - забавно думать, что военные боялись бомб больше, чем гражданские! - а он сидел при свете осеннего солнца, придвинув кресло к окну. У него были мешки под глазами. Улыбался, слегка приоткрывая рот, жадно пил при свете поздней осени в смертельной тишине войны.
Казалось, что он наконец-то счастлив, но я знала, что он долго не проживет, что это - форма умирания.
Потому что как бы он ни отказывался от всего, что культура считала важным, как бы ни кутался в свой выцветший старый плащ, он всё равно принадлежал миру, который рушился и таял вокруг него. Что это был за мир? Мир богатых и знаменитых? Мир моего мужа? Нет, богачи были лишь осадком того, что однажды назовут культурой. Видишь - даже лишь произнося это слово, я краснею, словно сказала что-то неприличное. Словно он или его дух присутствует здесь, слушает то, что я говорю, сидя на краешке кровати в номере отеля в Риме, и когда я произношу слово 'культура', он вдруг смотрит на меня этим своим ужасным взглядом, смотрит мне прямо в душу и спрашивает: 'Что это такое было, мадам? Культура? Какое громкое слово! Знаете ли, мадам...', - я вижу, как он поднимает указательный палец, смотрит на меня серьезно, как ответственный учитель..., - вы имеете какое-то представление о том, что такое культура? Думаю, вы красите ногти на ногах красным лаком...Любите почитать добропорядочную книгу утром или на сон грядущий...и иногда сладко дремлете под музыку, я прав?'. Потому что ему нравилось разговаривать так, слегка поддразнивая, старомодно, словно какой-то герой романа девятнадцатого века. 'Нет, мадам, - слышу его слова, - это - не культура. Культура, мадам, да, культура - это рефлекс!'.
Я вижу его сейчас так ясно, словно он сидит здесь, в комнате. Не перебивай меня. Я почти слышу его голос. То, что он говорит.