Но у меня было одно желание – кричать. Мне страшно было умирать. И еще страшнее – убивать других людей.
– Мира! – рявкнул Амос.
Снизу поднялся столб дыма.
– Танк! Я подбила танк! – возликовала Эсфирь.
Поднявшись, я выглянула на улицу: танк был объят пламенем, из него выполз солдат, весь в крови. На месте его правой руки остался лишь кровавый обрубок. Солдат рухнул с танка на дорогу. Остальной экипаж так и не показался. Сгорели прямо в кабине.
Возле немецкого солдата лежал, истекая кровью, полицейский-еврей, словно смерть соединила их. Но полицейский смерти не боялся, он кричал из последних сил:
– Я умираю от еврейских пуль! Спасибо! Спасибо!
Он умирал счастливым, потому что в последние мгновения жизни ему вернули достоинство.
– Мира! – Амос злился уже всерьез.
Но я не могла стрелять. Пока – да неужели? – пока не разглядела в сумятице возле горящего танка толстую сволочь из караулки. Я живо вспомнила пережитое унижение, вспомнила, что он чуть было со мной не сделал. А с другими девушками – и сделал… Я направила пистолет на него. Рука у меня дрожала.
В окно по соседству ударили из пулемета. Стекло разлетелось на тысячи осколков. Но я не отшатнулась: жиртрест из караулки как раз прицелился из своей винтовки. Хотел застрелить одного из наших товарищей, которые метали с крыши коктейли Молотова. Может, даже Рыжика Бена, который тоже залег на крыше. Я вспомнила Ханну – как она лежала в кладовке в луже собственной крови. И выстрелила.
Эсэсовец рухнул наземь.
Впервые в жизни я убила человека с сознательным желанием это сделать – не обороняясь, а атакуя. И после этого выстрелила снова. И опять, и еще. Будто в угаре. Я не испытывала ни намека на угрызения совести. С каждым попаданием в мире становилось меньше на одного эсэсовца, который с песней на устах убивает детей.
55
Полчаса спустя те солдаты, которые еще могли идти, отступили из гетто, бросив погибших товарищей и сгоревший танк. Получили они соответствующий приказ или просто драпанули в панике – все равно. Немцы бежали от нас, от евреев. Невероятно. Немцы – от евреев!
Но было кое-что еще более невероятное: когда первый хаос улегся и мы собрали рапорты о потерях со всех групп, занимавших позиции на перекрестке, выяснилось, что потерь нет. Все бойцы до единого уцелели.
Нам с трудом верилось в нашу победу, в наше счастье, в то, что мы остались живы. Все кидались друг к другу, обнимались, смеялись, плакали, ликовали. Одна пара даже пошла вальсом под стремительную мелодию, которую никто не играл – они сами себе ее напевали.
Я бы тоже станцевала вальс – если б знала хоть какие-нибудь па!
Мордехай стиснул меня в объятиях, вслед за ним – и другие товарищи, которых я едва знала, потому что они примкнули к нам в то время, когда мы с Амосом были на польской стороне. Даже Эсфирь меня обняла.
– Видела, как танк горел? – сияя, спросила она.
Все, что было раньше, померкло в свете нашего безоговорочного триумфа.
Ярче всех лучился радостью Рыжик Бен. Я стояла у разбитого пулеметным огнем окна, когда он с винтовкой в руках подошел ко мне и улыбнулся:
– Восемь!
Он всех посчитал.
– Я убил восьмерых.
Он выговорил это без единой запинки. Наверняка мучился оттого, что его отец сотрудничал с немцами, и теперь у него гора с плеч свалилась.
– Ради Ханны, – серьезно сказал он. В этот миг он выглядел совсем взрослым.
А я вот не знала, могу ли ответить ему тем же самым: «Ради Ханны». Да, в ряды подпольщиков я вступила для того, чтобы ее смерть обрела смысл, – но, когда мы с Беном погибнем, сестру уже некому будет помнить. А погибнем мы непременно – завтра или послезавтра, – даже если сегодня одержали победу. Нет, то, что мы делаем, мы делаем не ради Ханны. Амос прав. Мы делаем это ради будущих поколений. Мы будем жить в их памяти.
Я погладила Рыжика Бена по щеке. Хотя выглядел он взрослым и в эту минуту – а может, и до скорого конца своей недолгой жизни – не заикался, я по-прежнему видела в нем мальчишку, которого целовала моя сестра.
Подошел Амос, воскликнул со смехом:
– Мы живы!
– Мы живы, – согласилась я. Какое же это чудо!
И мы поцеловались так крепко, словно сражались не ради будущих поколений, а только и исключительно ради этого поцелуя.
56
Когда стемнело, мы высыпали на улицу – посмотреть на мертвые, изрешеченные пулями, искалеченные тела наших врагов. Пахло дымом и обугленным мясом. И пахло не только здесь, но и в других точках гетто, где боевые группы ударили по частям СС. К этому примешивался запах алкоголя. Евреи праздновали! И бойцы, и многие гражданские, которые теперь, под покровом ночи, выползли из убежищ.
Эсфирь взобралась на сгоревший танк. Это был ее трофей. Мордехай и другие собрали оружие погибших солдат.
А у меня в душе росла надежда, что завтра, быть может, не станет последним моим днем на этой земле, что мы продержимся еще день, два, а может, целую неделю – в битве, которую с военной точки зрения нам выиграть не суждено, но в которой мы сегодня уже одержали победу моральную.
Амос подошел ко мне, голос у него прерывался:
– Мира…
– Что такое? – встревожилась я.