Свойственная Пастернаку «плавающая» и окказиональная (почти всегда в результате не задания, a «случайно» данного) семантизация отдельных слов и выражений, основывающаяся не на логических или паралогических связях между предметами, а на связях самых отдаленных и опосредованных, сугубо субъективированных – «Высокое, как в дальнем плаваньи», «Земля гудела, как молебен», «бушует, а не снится», «птиц оргии» – в данном случае заставляет говорить не только о футуристической неосемантизации и неологизации в духе Маяковского и Хлебникова, из которой вышел ранний Пастернак, но и – через посредство романтика-славянофила Хомякова – обращает к свободному словоупотреблению зачинателя русского романтизма Жуковского, словоупотреблению, подчеркнутая субъективированность которого была превосходно раскрыта Г. А. Гуковским[872]
. В то же время Пастернак в этом приеме оставляет за собой право на парадоксальную наивность и весьма зыбкую (не до конца отрефлексированную) тематизацию семантического смещения.Сюжетным коррелятом этого процесса в стихотворении выступает неожиданное, безо всяких пояснений, смешение советских реалий, главной из которых выступает идеологизированный топоним «Сталинград», с реалиями традиционально-русскими. Эта неожиданная и своеобразаная «эклектика» является плодом не столько рефлексии, сколько веры и чувства, она призвана выразить ощущение духовного моста, возникшего на месте зияния между российским прошлым и настоящим.
В свете указанного наполнения метафора «переходимых» «границ земли» на историко-поэтологическом и интертекстуальном уровне обнаруживает свое предшествие в трагедии А. С. Хомякова «Ермак». Ср. восклицание о Ермаке Мещеряка:
Эти слова будто подхватываются далее в монологе самого Ермака:
Слово-образ «родина» непосредственно упоминается Пастернаком в десятой строфе стихотворения («И родина, как голос пущи»); что с неизбежностью подтверждает наличие аллюзии на трагедию Хомякова. Так агиографическая параллель обогащается менее явной, но от этого не менее важной трагедийной параллелью, усложняя внутренний сюжет «Ожившей фрески» и наращивая глобальный религиозно-эстетический план восприятия событий. Это наблюдение подтверждается связью «Ожившей фрески» с незавершенной трагедией Пастернака о Великой Французской революции, где Сен-Жюст также ассоциируется с Георгием Победоносцем[875]
. Так анамнезис, почти в духе Аристотеля, раскрывается как «узнавание» – себя и мира своей сущности и своего места в миреОтсылая к начинающему стихотворение образу сталинградского неба, метафора расходящихся границ земли не только сводит ураническое и хтоническое в единую линию, задавая параметры макрокосма, но и придает ему специфический русский колорит, который начал особенно занимать Пастернака в военные годы, выступать частью его новой программы, не чуждой некоторых положений славянофильства.
В хомяковскую стилизацию под архаизм («прешел»), связываемую с образом родных пределов, был также заложен момент прославления героя – бывшего разбойника, ставшего завоевателем и расширителем границ России.
Трагедийная раздвоенность хомяковского Ермака находит свое развитие в гармоничной христианской цельности пастернаковского воина, однако, цельности, находимой и обнаруживаемой через серию разворотов мистического анамнезиса. В то же время остается большим вопросом доступность и близость «анамнезиса» «своим» – тем простым советским бойцам, рука об руку с которыми сражается пастернаковский герой. Поэт оставляет воина по существу в состоянии экстатического отъединения от окружающих, чей мир не раскрыт. Однако фигура воина при этом крайне универсализируется, его личность расширяется до крайних степеней, оставляя вопрос о единении в «анамнезисе» в стороне.