У Адорно констелляция получает свою структурообразующую и нарративную силу только в результате полного очищения от теоретического шлака. Из диалектики Гегеля нельзя вывести, например, кружение вокруг кратера у Шуберта или буквальное понимание метафор Кьеркегора. Констелляция в большей степени является системой присвоения – благодаря своей чистой структурности (и рассказу о том, как эта структурность возникла) она способна включать в себя разнообразные, даже противоречащие друг другу теории. Так, например, в «Негативной диалектике» создается впечатление, что крестным отцом метода констелляции был Макс Вебер. А во вступительном эссе «Диалектики Просвещения» эта роль отведена Гегелю.
Во второй половине тридцатых годов Гегель становится для Адорно еще более центральной фигурой в его собственной теории. «При этом я заново и весьма плодотворно изучаю Гегеля»[526]
, – написал он однажды Беньямину; Джон Абромейт в своей биографии Хоркхаймера утверждает, что эти активные занятия Гегелем были необходимым условием для того, чтобы сотрудничество Адорно и Хоркхаймера вообще состоялось[527]. Причина особой плодотворности этих поздних занятий Гегелем может крыться в том, что констелляционная модель может включить в себя гегелевскую диалектику только тогда, когда Адорно демонстрирует неудачу констелляции. С одной стороны, в гегелевской диалектике можно увидеть параллели с гносеологической утопией констелляции: она раскрывает «любой образ как текст», говорится в средней главе. Но эта расшифровка приводит у Гегеля не к каким-то определенным результатам, а к очередной идеологии: Адорно любит с горьким удовольствием припоминать, что целью скитаний гегелевского мирового духа является прусское государство. Только после того, как Адорно начал считать собственную модель констелляции двусмысленной, диалектика Гегеля, с ее двусмысленностью утопии и предзаданной всеобщности, смогла стать идеальным ядром неудавшихся констелляций во вступительном эссе «Диалектики Просвещения».Обретение утраченной констелляции
Выживание
Иногда, совсем редко, Адорно в своих письмах позволяет себе патетичный и торжественный тон по отношению к частной жизни. Вернувшись в 1937 году из Америки, где окончательно решился вопрос о его работе в институте, который к тому времени переехал в Нью-Йорк, Адорно поблагодарил Хоркхаймера по-человечески очень пылко, а как ученый – трогательно просто. Он пишет, что счастлив от того, что «писатель моего типа», здесь и сейчас выступающий против менового принципа рынка, «попал в такой хороший коллектив», что он неожиданно «получил возможность меняться результатами своего труда; этот опыт мне трудно переоценить»[528]
. Когда национал-социалисты только пришли к власти, Адорно был настроен слишком оптимистично, но теперь он понимает, что речь идет – совершенно банально – о спасении его жизни. Вечером накануне отъезда в Нью-Йорк он пишет: «Уже не приходится сомневаться, что в Германии истребят всех оставшихся евреев»[529], а перед этим он упоминает о «газовой камере» как реальной опасности.Адорно вовремя выбрался из Европы – в феврале 1938 года. Зон-Ретель, в 1937 году тоже эмигрировавший в Англию, служил там на фабрике комплектующих деталей для автомобилей, а когда его интернировали на острове Мэн, он создал там «нечто вроде университета» за колючей проволокой[530]
. Он пережил войну.Кракауэр и Беньямин встретились в августе 1940 года в Марселе, откуда они собирались отправиться в Лиссабон – это была последняя возможность выбраться из фашистской Европы. Там происходила драматическая борьба за визы, у которых постоянно кончался срок действия, за гарантийные письма, необходимые для въезда в США, за каждодневное выживание. Беньямин попытался попасть в Лиссабон через Пиренеи, как это до него сделали Генрих и Голо Манны, а также Альма и Франц Верфели, и покончил с собой, когда ему грозила депортация назад во Францию. Спустя короткое время Кракауэр с женой отправились по тому же пути, но их отправили обратно. В феврале 1941 года им все же удалось добраться до Лиссабона, и в апреле началось спасительное морское путешествие через океан.
Собственная борьба за жизнь не прошла бесследно для теории. Взгляд в глаза опасности питает разные виды фатализма. А вот опыт преодоления опасности заставил Адорно занять по отношению к своей теории более миролюбивую позицию. Он неустанно живописует самыми мрачными красками узурпацию констелляции фашизмом. Но при этом он активирует ту же самую констелляцию в ее изначальной форме. С одним ограничением: во времена, когда собственная смерть стала реальной угрозой, а работники института еще не отошли от шока, вызванного тем, что один из них, Вальтер Беньямин, не смог спастись от беды, – в такие времена не получается без лишних затей встраивать смерть в теоретическую конструкцию в качестве утопического элемента. Адорно ослабляет смерть субъекта, вкладывающего смысл, и превращает ее в забвение.