И что самое интересное: если пытаться выстроить какой-то сюжет, связывающий Афанасия Никитина и московского царя Ивана III, ничего не получится. Афанасий отправился в Индию по поручению (предположим) Ивана, вернулся, умер, Ивану доставили его путевые записки, он прочитал – и что-то, получается, должен был сделать. А почему ничего не сделал? «Хождение за три моря» никак не соотносится с событиями правления Ивана III, как ни пытались исследователи «пристегнуть» тверского купца к внешнеполитическим подвигам московского великого князя, придать его «Хождению» государственный смысл. Нет там ничего такого. Может, и хотелось бы, чтобы Афанасий не просто так в Индию отправился, а имея некую тайную задачу, поручение, план. Но – нет ничего. Не находится. Получается, что просто так поехал, по зову своей беспокойной тверской души.
Другая тенденция, заметная в исследованиях «Хождения за три моря», кажется намного более интересной. Назовем ее «расширительной». Речь идет об исследователях, которые считали «Хождение» не просто путевыми записками тверского купца, а сложным посланием, требующим особой расшифровки. То есть то, что купец добрался до Индии – это только информационный повод, а писал он на самом деле о другом. Там обязательно должны быть некие скрытые смыслы, шифры, коды – эстетические, этнографические, культурологические, религиозные.
Исследователей, которые пытались «расшифровать» записки тверского купца, немало. Например, известный филолог князь Николай Трубецкой, который еще в 1920-х гг. опубликовал статью, где предлагал подойти к «Хождению за три моря» (и к другим произведениям древнерусской литературы) с теми же научными методами, с которыми принято подходить к новой русской литературе. Однако сам же Трубецкой признавал, что это невозможно, поскольку нельзя адекватно понимать записки тверского купца: «Наши эстетические мерила настолько отличаются от древнерусских, что непосредственно эстетически чувствовать древнерусские литературные произведения мы почти не можем…»
Основное внимание Трубецкой уделил композиции «Хождения», чередованию в нем «довольно длинных отрезков спокойного изложения с более короткими отрезками религиозно-лирических отступлений». Причем в расположении «отрезков спокойного изложения» обнаруживалась, по мнению исследователя, определенная симметрия: «статичность» этих описаний нарастала от начала повествования к середине, а к концу постепенно они вновь утрачивали эту «статичность», повествование приобретало более динамичный характер. В чередовании «спокойных» отрезков с лирическими отступлениями Трубецкой усматривал сходство текста Афанасия Никитина с современными тверскому купцу паломническими «хожениями», но считал, что Никитин не пытался писать свой текст по канонам паломнической литературы, а просто подражал ей. Хотя это, не в обиду князю Трубецкому, странный подход. Если даже Афанасий действительно нарочно чередовал быстрые и медленные отрывки в тексте – зачем ему это было нужно, с какой целью?
Трубецкой, кстати, первым обратил внимание на то, что Никитин часто использует неизвестные, экзотические слова – иногда буквально нагромождая их в тексте, включает фразы на татарском и персидском языках. Здесь исследователь видел своего рода оригинальный прием: вплетая в повествование странно звучащие и непонятные для русского читателя иностранные слова, Никитин таким образом привлекал внимание, повышал интерес к своему произведению. Трубецкой считал, что это такой известный у писателей-формалистов прием «установка на выражение», когда автор начинает использовать заумные непонятные фразы, чтобы подчеркнуть чуждость и экзотичность описываемых событий – а уж что может быть экзотичнее для читателя XV века, чем путешествие в Индию! Иными словами, тверской купец использовал примерно те же приемы, которые спустя 500 лет будет использовать, скажем, Джеймс Джойс при написании «Улисса», когда через текст пытался передать настроение автора, его ощущения, переживания. Получается, что Афанасий Никитин задолго до европейцев изобрел модернизм как литературное течение и психологическую прозу как жанр – так, что ли? Еще один исследователь, Н. Шамбинаго, так и писал, что Никитин «старался придать экзотичность своему повествованию».