Любое возвращение — встреча с несуществующим собой (но пока ты здесь, кажется, что ты, который жил здесь десять лет назад, все еще существует). Щемящее чувство узнавания-неузнавания во многом связано с языком. Десять лет назад я довольно сносно говорил и писал на чви, но с тех пор, кажется, потерял дар этой африканской речи. И то сказать, письменная речь выветривается куда медленнее, чем устная. В преддверии поездки я переписывался с коллегами из госпиталя «Корле Бу», причем писал в основном на чви, стараясь минимизировать вкрапления английского. Поэтому было вполне логично, что, встретив меня в аэропорту, они тотчас заговорили со мной на чви. И все, что я смог выдавить из себя в ответ, было «М-м-медааасе!»[346]
. Лишь к концу недели я почувствовал, что снова могу говорить. Это произошло в маршрутке по пути из Аккры в Кейп-Кост (родные пенаты!). Странное ощущение: как будто невидимая рука разом отомкнула все задвижки. Вроде сеанса гипноза в первых кадрах фильма «Зеркало». Громко и четко: «Я могу говорить!» Метуми ака чви, мекае ньинаа![347] Жаль только, что это чудо случилось не в начале, как у Тарковского, а в самом конце, накануне нашего отъезда. В последний день я настолько расхрабрился, что даже перешел на чви во время утренней лекции студентам-медикам. Студенты одобрительно закивали. Я продолжил, но через несколько минут заметил, что девушка, сидящая за первой партой, смотрит на меня как на сумасшедшего. Чви — язык тональный; если неправильно интонировать, получится ахинея. Я подозревал, что с тонами у меня — после столь длительного перерыва — все плохо. Но неужели настолько? Ведь эта девушка, кажется, не понимает ни слова! Вот тебе и «Зеркало», вот тебе гипноз, «я могу говорить»… Черта с два, обруни[348], ничего ты не можешь, твою речь невозможно понять. «Уонте м’асе?»[349] — спросил я у девушки. Она встретила мой вопрос суровым молчанием. «Уонте м’асе? — повторил я даже с некоторой угрозой в голосе. — Уопэ сэ мекаса брэоо анаа?»[350] «Очречрефо, — вмешалась наконец ее соседка, — онте у’асе эфрисэ онка чви: эйе освиани фри Лесото!»[351]Второе место после языка в перечне поводов для ностальгии занимает еда. Десять лет назад, вернувшись из Ганы, я мучил своих нью-йоркских друзей африканскими ужинами, стряпал всякую экзотику, надеясь приобщить их к ганской кухне. И, надо сказать, те старания не пропали даром: мои кулинарные подвиги вдохновили великого поэта и кулинара Бахыта Кенжеева на бессмертные стихи. Вот такие:
Неправда, дорогой Бахыт, ни слоновьего уха, ни крокодильего глаза я не готовил: эти блюда не входят в ганский рацион. А вот гигантская тростниковая крыса, которую в Гане называют «акрантие» или «grasscutter» («траворез»), еще как входит. Этот деликатес подают по особым праздникам с перечным супом «нкракра» и шариками фуфу — пюре из кассавы и плантанов. Как по мне, очень вкусное блюдо. А в качестве гарнира — традиционный американский юмор, шутка из серии «зачем цыпленок перебежал дорогу?» Эту хохму я тоже состряпал сам. Вот послушай: почему траворез перебежал дорогу? Потому что трава на другой стороне всегда зеленее! Ганские коллеги оценили мою шутку или сделали вид, что оценили, так же как делали вид, что понимают мой неправильно интонированный чви.
Итак, я вернулся в город, где не был почти десять лет. «Ты вернулся сюда, так глотай же скорей…» Наш приезд пришелся на воскресенье, а по воскресеньям в Гане толкут фуфу, варят суп «абэнквайн» из пальмовой мякоти с козлятиной, томатной пастой, сушеными креветками и семенами «прекесе» (