Петербург на грани двух веков видели также глаза описавшего его впоследствии Осипа Мандельштама. Они встретились с Ахматовой впервые в июне 1911 года и подружились на всю жизнь. Ахматова, единственная из петербургских друзей, посетила зимой 1936 года сосланных в Воронеж Мандельштамов и эту встречу описала в стихах. Вероятно, тот факт, что они так легко нашли духовное и поэтическое родство, был связан с детскими воспоминаниями. Осип Мандельштам в «Шуме времени» вспоминает: «Я хорошо помню глухие годы России – девяностые годы, их медленное оползание, их болезненное спокойствие, их глубокий провинциализм – тихую заводь: последнее убежище умирающего века». И далее – рассказ о Петербурге тех времен. Вход в Летний сад, охраняемый вахмистрами, увешанными медалями, гранитные и торцовые кварталы города, бряцание шпор и звучание английской и французской речи, когда молоденькие французские бонны и гувернантки выходили с детьми на прогулку около пяти вечера, идя по Большой Морской улице, от Гороховой, к арке Генерального штаба. Марсово поле, на котором проходили майские парады, острова памятников, атланты Эрмитажа, таинственная Миллионная улица, где никогда не было прохожих, и где среди мрамора дворцов затесалась всего одна мелочная лавчонка. И маленький мальчик ощущал дрожь волнения, когда вдруг возле Аничкова моста выползали дворцовые приставы, точно рыжие усатые тараканы, потому что должен был проехать кто –то очень важный в гербовой карете с золотыми птичками на фонарях, либо в английских санях, запряженных парой рысаков. Эти проезды постоянно разочаровывали маленького Осипа, потому что, судя по волнению толпы, он ожидал увидеть нечто действительно великолепное или, по крайней мере, таинственное и удивительное.
Много лет спустя, уже в 1957 году, подобное воспоминание навестит и Ахматову: «Сейчас с изумлением прочла в «Звезде» (статья Льва Успенского), что Мария Федоровна каталась в золотой карете. Бред! – Золотые кареты, действительно, были, но им полагалось появляться лишь в высокоторжественных случаях – коронации, бракосочетания, крестин, первого приема посла. Выезд Марии Федоровны отличался только медалями на груди кучера. Как странно, что уже через 40 лет можно выдумывать такой вздор. Что же будет через сто лет?» И Ахматова, и Мандельштам могли вспоминать еще и снежные метели, и то, как на углах улиц в синих коробочках горели лампы, освещающие номера домов, а также замерзших сторожей, греющихся у ворот. «Темно ли тебе, Византия?» – спросит через годы Мандельштам и еще добавит: «Так было четверть века назад. И сейчас горят там зимой малиновые шары аптек… Весь стройный мираж Петербурга был только сон, блистательный покров, накинутый над бездной».
А Ахматова дополнит эти воспоминания, добавив, что на лестницах петербургских домов часто встречались высокие зеркала и ковры, но не было никаких других запахов, кроме духóв проходящих по лестницам дам и сигар господ. Другое дело кухонные лестницы, где на масленицу пахло блинами, в Великий пост – грибами и постным маслом, а в мае – невской корюшкой. А вот звуки петербургских дворов – это шарманщики, точильщики и старьевщики, обычно татары. «Сдобу выборгскую продаем!» − звучало в дворах – колодцах. И еще колокольный звон, заглушаемый шумом города, барабанная дробь, наводящая на мысль о казнях, санки, ударяющиеся с размаху о каменные столбики на горбатых мостах, и запах мокрой кожи в дрожках с поднятым верхом во время дождя. Вся тогдашняя поэзия Ахматовой рождалась в этой атмосфере. «Дома я только записывала готовые стихи», – вспоминает она.
В июне 1911 года у новых друзей было еще одно необычайно сильное совместное воспоминание, касающееся их детства: Павловск. Музыка в Павловске. Запахи Павловского дворца. «Я обречена помнить их всю жизнь, как слепоглухонемая», – напишет Ахматова почти через полвека.
«В середине девяностых годов в Павловск, как в некий Элизиум, стремился весь Петербург. Свистки паровозов и железнодорожные звонки мешались с патриотической какофонией увертюры двенадцатого года», – вспоминает Мандельштам со свойственной ему поэтической точностью. Это был возврат обоих к годам их детства, почти к XIX веку. Воспоминания Осипа прозорливы и язвительны одновременно: «Вышло так, что мы сделались павловскими зимогорами, то есть круглый год жили на зимней даче в старушечьем городе, в российском полу – Версале, городе дворцовых лакеев, действительных статских вдов, рыжих приставов, чахоточных педагогов (жить в Павловске считалось здоровее) – и взяточников, скопивших на дачу – особняк». И добавит еще несколько фраз о существе этих последних лет XIX века: «Буфы дамских рукавов и музыка в Павловске; шары дамских буфов и все прочее вращаются вокруг стеклянного Павловского вокзала, и дирижер Галкин – в центре мира… Смена дирижера у высокого пюпитра стеклянного вокзала в Павловске казалась мне сменой династии».