— Вечно я упускаю возможность стать лучше, — говорит мама. — Не знаю. Но пытаться все равно нужно.
И тоже плачет. Мы сидим и плачем.
— Господи, как же реветь надоело, — наконец произносит мама, встает и кивком указывает на кухню: — Принести тебе бутылочку пива?
— Лучше пятнадцать, — смеюсь я, снова и снова вытираю лицо. — Ладно, давай разопьем одну на двоих.
Мама уходит. Я слышу, как чмокает дверь холодильника. Возвращается мама, ставит у моих ног бутылку пива и кладет уке себе на колени.
Спрашивает, бывали ли у меня мысли о смерти. О том, как там, на другой стороне.
— Конечно, — отвечаю я. — Тем более после Ноа.
— И?
Я отвечаю не так быстро, как ожидала.
— Чаще всего мне кажется, что там ничего нет, — говорю я.
— Это меня не волнует, — говорит мама. — Ну или не пугает. Есть ли что на том свете или нет. А вот сам переход, понимаешь? Та последняя минута, когда ты уходишь, еще жива, но мир уже закрывается вокруг тебя. Эту часть приходится проживать в одиночку.
Мне нечего ей сказать.
— Знаешь, я подумывала покончить с этим, — признается она. — Когда Оги был совсем плох, сразу после Ноа.
— Блин, мам, — говорю я.
— Правда-правда, — отвечает она. — Бритвы, таблетки. Охотничье ружье Кимо. Веревка с потолка.
Она словно перечисляет имена старых друзей, с которыми когда-то тесно общалась. Меня так и подмывает спросить, насколько далеко она зашла. Раз уж все это у нее было.
— Я рада, что ты передумала, — говорю я.
Она смеется.
— Вот спасибо. — Ерзает на стуле и едва не роняет уке. Еле успевает подхватить.
Я указываю подбородком на уке.
— Ты на ней играешь? — спрашиваю я.
Она смотрит на то, что держит в руках, как будто раньше такая мысль ей в голову не приходила.
— Знаю пару песен от силы, — отвечает она. — Лучше пусть твой отец.
— Он спит, — говорю я. — Да и вряд ли нам захочется слушать то, что он теперь может сыграть.
Мама задумывается. По-моему, она чувствует то же, что и я. Будто что-то в нас меняется. Кто мы друг другу. Сколько бы я ни прожила в чужих, далеких краях, остров всегда будет моим домом, а я всегда буду ее дочкой.
Она берет аккорд на укулеле.
Мелодия трещит и спотыкается. Струны немного расстроены. Песня медленная и печальная. По крайней мере, так кажется, но мама продолжает играть, и мотив щекочет мне горло, пальцы и бедра. Я встаю, и начинается она: хула. Я не понимаю, что происходит. Тело словно и не мое, я как пассажир в чужой оболочке. Песня, которую играет мама, не подходит для хулы, слишком медленная и отрывистая. Я сбиваюсь с ритма, отхожу от него, снова ловлю и снова сбиваюсь. Но что-то не дает мне остановиться. Хватит, хочу я сказать маме, но слова не идут. Руки мои плывут, колышутся, застывают. Бедра мои качаются, колени согнуты. Аккорды звенят. Мамины пальцы набирают скорость, добавляют к аккордам вторые и третьи ноты, и плотные затейливые звуки взлетают от струн.
Не понимаю, хочу сказать я, но не могу вымолвить ни слова, так? Будто что-то всасывает мой голос.
Мама начинает новую песню. Отстукивает ритм по корпусу укулеле. Ладонями, костяшками, как по ипу. Потом переворачивает гитару и берет несколько аккордов. Так резко, что я опасаюсь, не порвутся ли струны. А потом, пока звон их еще не стих, снова шлепает по корпусу укулеле, стучит, шлепает, крутит гитару.
Песня превращается в
Песня спрашивает: что мы делаем здесь. В этом краю.
Перед моим мысленным взором возникает картина: вода, что прокладывает себе путь от иссеченных дождями ущелий высоко в горах к листьям зеленой кало в долинах. К земле, утомленной жаждой. Я вижу рыб, цветы, симбиоз. Мои руки в той же почве — чуть нарушишь равновесие, и зелень тут же возьмет свое.
Песня спрашивает опять: что мы делаем здесь. Возьмем хотя бы равновесие, которое мы выстраиваем на ферме, говорю я. Говорю это руками и бедрами в хуле. Песня спрашивает, я отвечаю. Раскрываю ладони, трогаю воздух, покачиваю бедрами, медленно ступаю и поворачиваю назад. Я не работаю в поте лица, но от движения кружится голова. Что-то вселилось в меня. Мама бьет по струнам укулеле. Хлопает, стучит по корпусу. Пальцы ее порхают вдоль струн, извлекая аккорды и ноты. Эта ферма, отвечаю я, эта земля, то, кем мы можем быть и чем могут стать острова. Я срываю хулу из воздуха, как срываю листья кало. Мои руки текут, как дождь по земле и рекам. Все как встарь, земля кормит, земля ест. Тот же старый мотив. Я кружусь на месте. Мама играет, песня разбухает от бури нот и ритма, что мгновенно меняется. Я никогда не видела, чтобы она играла так быстро и точно; куда только девалась печаль. Я вижу свои руки, они летят. Я вижу свои ладони. Снова измазаны, но под ногтями теперь земля, а не магнезия, маравшая их в Сан-Диего. Я качаю бедрами, взмахиваю ногами в такт. Я падаю на колени, вскидываю и опускаю руки. Я наклоняюсь. Мама извлекает последние ноты, быстрее, чем те, с которых начинала.
Нас заливает тишина. Я плюхаюсь на стул. Так, что едва не ломаю его и не падаю. Постепенно осознаю, где я и что я. Снова кричат коки.
— Мам, — говорю я, — что это было?