В маленькой комнате почему-то огромный портрет Мен
делеева. Что он, химик, что ли? В кабинете вещей не
много, но все большие вещи. Порядок образцовый. На
письменном столе почти ничего не стоит.
Жду долго. Наконец звонок. Разговор в передней. Вхо
дит Блок. Он в черной широкой блузе с отложным ворот
ником, совсем такой, как на известном портрете. Очень
тихий, очень застенчивый.
Я не знаю, с чего начать. Он ждет, не спрашивает, за
чем я пришла. Мне мучительно стыдно, кажется всего
стыднее, что в конце концов я еще девчонка, и он может
принять меня не всерьез. Мне скоро будет пятнадцать лет,
а он уже в з р о с л ы й , — ему, наверное, лет двадцать пять.
Наконец собираюсь с духом, говорю все сразу. Петер
бурга не люблю, рыжий туман ненавижу, не могу спра
виться с этой осенью, знаю, что в мире тоска, брожу по
Островам часами и почти наверное знаю, что бога нет.
Все одним махом выкладываю. Он спрашивает, отчего я
именно к нему пришла. Говорю о его стихах, о том, как
они просто в мою кровь вошли, о том, что мне кажется,
что он у ключа тайны, прошу помочь.
Он внимателен, почтителен и серьезен, он все пони
мает, совсем не поучает и, кажется, не замечает, что я
не взрослая.
Мы долго говорим. За окном уже темно. Вырисовы
ваются окна других квартир. Он не зажигает света. Мне
хорошо, я дома, хотя многого не могу понять. Я чув
ствую, что около меня большой человек, что он мучается
больше, чем я, что ему еще тоскливее, что бессмыслица
не убита, не уничтожена. Меня поражает его особая вни
мательность, какая-то нежная бережность. Мне большого
человека ужасно жалко. Я начинаю его осторожно уте
шать, утешая и себя.
Странное чувство. Уходя с Галерной, я оставила часть
души там. Это не полудетская влюбленность. На сердце
скорее материнская встревоженность и забота. А наряду
с этим сердцу легко и радостно. Хорошо, когда в мире
есть такая большая тоска, большая жизнь, большое вни
мание, большая, обнаженная, зрячая душа.
Через неделю я получаю письмо, конверт необычай
ный, ярко-синий. Почерк твердый, не очень крупный, но
широкий, щедрый, широко расставлены строчки. В письме
61
есть стихи: «Когда вы стоите передо мной... Все же я
смею думать, что вам только пятнадцать лет». Письмо го
ворит о том, что они — умирающие, что ему кажется, я
еще не с ними, что я могу еще найти какой-то выход, в
природе, в соприкосновении с народом. «Если не поздно,
то бегите от нас, умирающих»... Письмо из Р е в е л я , —
уехал гостить к матери 2.
Не знаю отчего, я негодую. Бежать — хорошо же. Рву
письмо, и синий конверт рву. Кончено. Убежала. Так и
знайте, Александр Александрович, человек, все понима
ющий, понимающий, что значит бродить без цели по ок
раинам Петербурга и что значит видеть мир, в котором
нет бога.
Вы умираете, а я буду, буду бороться со смертью, со
злом и за вас буду бороться, потому что у меня к вам
жалость, потому что вы вошли в сердце и не выйдете из
него никогда.
Петербург меня победил, конечно. Тоска не так силь
на. Годы прошли.
В 1910 году я вышла замуж. Мой муж из петербург
ской семьи, друг поэтов, декадент по самому своему су
ществу, но социал-демократ, большевик. Семья профес
сорская, в ней культ памяти Соловьева, милые житейские
анекдоты о нем.
Ритм нашей жизни нелеп. Встаем около трех дня, ло¬
жимся на рассвете. Каждый вечер мы с мужем бываем в
петербургском мире. Или у Вячеслава Иванова на Баш
не, куда нельзя приехать раньше двенадцати часов ночи,
или в Цехе поэтов, или у Городецких и т. д.
Непередаваем этот воздух 1910 года. Думаю, не оши
бусь, если скажу, что культурная, литературная, мысля
щая Россия была совершенно готова к войне и революции.
В этот период смешалось все. Апатия, уныние, упадочни
чество — и чаяние новых катастроф и сдвигов. Мы жили
среди огромной страны, словно на необитаемом острове.
Россия не знала г р а м о т у , — в нашей среде сосредоточи
лась вся мировая культура — цитировали наизусть гре
ков, увлекались французскими символистами, считали
скандинавскую литературу своею, знали философию и бо
гословие, поэзию и историю всего мира, в этом смысле
были гражданами вселенной, хранителями великого куль
турного музея человечества. Это был Рим времен упадка.
62
Мы не жили, мы созерцали все самое утонченное, что
было в жизни, мы не боялись никаких слов, мы были в
области духа циничны и нецеломудренны, в жизни вялы
и бездейственны. В известном смысле мы были, конечно,
революция до р е в о л ю ц и и , — так глубоко, беспощадно и ги
бельно перекапывалась почва старой традиции, такие сме
лые мосты бросались в будущее. И вместе с тем эта глу
бина и смелость сочетались с неизбывным тленьем, с ду
хом умирания, призрачности, эфемерности. Мы были по
следним актом трагедии — разрыва народа и интеллиген
ции. За нами простиралась всероссийская снежная пусты
ня, скованная страна, не знающая ни наших восторгов,
ни наших мук, не заражающая нас своими восторгами и
муками.
Помню одно из первых наших посещений Башни Вя
чеслава Иванова. Вся Россия спит. Полночь. В столовой
много народа. Наверное, нет ни одного обывателя, чело
века вообще, так себе человека. Мы не успели еще со