Московские артисты и драматург победили: оказалось, они нужны публике, билеты на «Бедность не порок» были нарасхват и успех едва ли не больший, чем у прославленной французской артистки. «Домашние» сюжеты, бытовая «неэффектная» комедия выдержали состязание с европейской гостьей, явившейся в ореоле традиции и позолоте славы.
Далеко от войны
Зимним вечером у калитки дома в Николоворобинском остановился экипаж. Из него вышел молодой барин в цилиндре и с тростью. Он долго и напрасно искал вертушку звонка (тут его отродясь не было). На шум подошел заспанный и вечно в подгуле Иван Михайлов, дворник и швейцар Островского. Гость велел спросить барина, примет ли он Тургенева, приехавшего из Петербурга.
Обычно к Островскому ходили запросто, по-московски. Подымались по темной скрипучей деревянной лестнице и стучали в незапертую дверь, пока не раздавался ответный голос хозяина. Иван Михайлов был испуган, что приезжий барин послал его с докладом.
«Батюшка-отец! – с привычным приветом обратился он к Александру Николаевичу. – Там внизу большой барии просится к тебе пройти, – Тургеневым сказывается. Пущать ли?»
Присутствовавший при этой сцене Горбунов вспоминает, как был смущен Островский, что Тургенев дожидается его на дворе. Торопливо застегивал крючки у ворота коротенькой поддевки, чтобы встретить знаменитого гостя на пороге своего мезонина[361]
.До той поры Тургенев у Островского не бывал, да и вообще вряд ли они были знакомы. Тургенев приехал теперь в Москву для участия в торжествах по случаю столетия университета (несколько дней спустя два старых студента совместно посетили альма-матер и участвовали в университетском диспуте). Ему хотелось заодно ближе познакомиться с Островским, пьесы которого его давно занимали, и он разыскал его в яузском захолустье.
Тургенев легко расположил к себе Островского и его друзей, оказавшихся у него в гостях в тот вечер. Он умно и тонко говорил о новых комедиях драматурга, рассказывал, как два месяца просидел на съезжей за некролог о Гоголе, вспоминал жизнь в Спасском, звал погостить к себе в деревню. Гость показался Островскому чуть фатоватым, чрезмерно светским человеком, но прекрасным рассказчиком, легко и изящно развертывавшим любой житейский сюжет. К тому же он обладал редким умением хорошо, со вниманием слушать собеседника. Тургенев хохотал тонким голосом, слушая впервые устные рассказы Ивана Горбунова, и обещал помочь ему устроиться на Александринскую сцену. С увлечением рассматривал рисунки Боклевского к «Бедности не порок» и говорил, что найдет им в Петербурге издателя. Чудесный был вечер.
Но вот разговор соскользнул на войну. Второй год шла Крымская кампания, и Тургенев, человек европейского воспитания, а стало быть, не чуждый политике, затронул и эту тему. Однако он натолкнулся на полное безразличие к ней хозяина.
– В данный момент меня более всего интересует, дозволит ли здешняя дирекция поставить мне на сцену мою комедию, – сказал Островский.
«Все ахнули, – рассказывается в одних воспоминаниях, – а Тургенев заметил с многозначительной улыбкой:
– Странно, я не ожидал такого в вас равнодушия к России!
– Что тут для вас странного? Я думаю, что если бы и вы находились в моем положении, то так же интересовались бы участью своего произведения: я пишу для сцены, и, если мне не разрешат ставить свои пиесы, я буду самым несчастнейшим человеком на земле»[362]
.Авдотья Панаева запомнила этот диалог, звучащий вполне правдоподобно, но по ошибке памяти, каких немало в ее мемуарах, отнесла его к годам перед войной, в Петербурге, где якобы сама была его свидетельницей. Она ошиблась: в кружке «Современника» Островский впервые появился год спустя, когда война уже кончилась, а знала она этот эпизод, скорее всего, в пересказе Тургенева.
Ответ Островского обескуражил Тургенева. Потом он еще долго качал головой и заочно возмущался чертовским самомнением драматурга, для которого его комедия была будто бы важнее исхода войны. Такими вот рассказами и поддерживалась в Петербурге легенда о зазнайстве «московского гения».
Островский лишь разрешил себе дерзость сказать, хоть и с нарочитым преувеличением, как на самом деле думает и чувствует. Его и впрямь сильно занимали в ту пору театральные бои, судьба его пьес на сцене. События войны шли отдаленным фоном жизни, будто за тюлевой пеленой на театральном заднике.
Чем остался памятен Островскому 1853 год?
Триумфом «Саней», клеветой Горева, работой над «Бедностью не порок»… А между тем это был год, когда началась война с Турцией. По Москве проходили войска, отправлявшиеся на фронт, – их напутствовал митрополит Филарет. «Московские ведомости» печатали громкозвучные патриотические стихи, призывавшие к победам святую Русь. В арках домов, рядом с книжными ларями коробейников, появились развешанные на прищепках лубочные картинки с изображением военного совета Англии, Франции и Турции перед картой России. Картинки сопровождались стихами Василия Алферьева: