И все же наука нам подсказывает, что надо отличать действия здорового человека и человека с болезненным состоянием мозга. Вполне допускаю, что болезнь если и не была остановлена, то взрывалась в нем все же нечасто. Ее биоритмы давно уже просчитаны и классифицированы. Иначе бы такое могло случаться и во время съемок – и тогда этого было бы уже и не скрыть. Тем более в сферах, близких к публичности. И если полностью вылечить сына матери все же не удалось, то столь же мало причин было у нее рассказывать об этом на диктофон, а, стало быть, и «на всю Ивановскую площадь». Зачем оно нужно – чтобы вся страна знала, что у твоего сына была болезнь мозга, у которой может быть, кстати, и наследственная предрасположенность? Зачем же этой малопорядочной корпорации давать еще дополнительную пищу для догадок?
Так что некие сомнения, которые я уловил в тоне русско-американского киноведа Анны (а именно так ее теперь и представляют на разного рода профессиональных конференциях – Анна Ниман, США), касательно того, что мать Алексея ничего ей об этом не сказала, вполне могут удовлетвориться и подобными заключениями.
Хотя сама болезнь и не уходит. Уже писал – и снова повторю: по свидетельствам самих эпилептиков, сам ты усилием воли не можешь предотвратить наступление тьмы, а ее кануном бывает состояние эйфории, абсолютного восторга и ощущения творческого всемогущества. А после приступа – тяжелая депрессия… В чем-то оно и порождает то, что называют «пограничной ситуацией», иначе говоря, основу экзистенциального мирочувствования.
И в этом приближении к Достоевскому хочется ненадолго остановиться – как бы «на траверзе» великого писателя. Чуть-чуть отступая. Да – он многое сделал для национального сознания, для русской мысли и вместе с тем велик и в мировой литературе. (Редкое сопряжение для русского сочинителя, поскольку часто те из наших, кто понятен Европе по метафизике своей, нередко и воспринимаются там как перенявшие их же мысль и культурный строй и заметно отстающие в своем ученичестве.) И все же сильно приближаться к нему порой и не стоит.
В той своей статье о Балабанове, что вышла в «литературке» через три месяца после его кончины в Сестрорецке, я упомянул о статье другого великого писателя – немца Томаса Манна. Манн писал, что испытывает робость перед гениальностью как болезнью и что его благоговение перед «сынами ада» глубже, чем перед «сынами света». «Но я испытываю глубокую мистическую робость перед религиозным величием отверженных, перед гением как болезнью и болезнью как гением, перед теми, кто отягощен проклятием и одержимостью, в чьей душе святой неотторжим от преступника».
Прочтешь-выхватишь из текста той статьи всего несколько фраз или фрагментов – и застынешь в напряженной задумчивости…
И все это у Манна ни в коем случае не в осуждение. Скорее – восторженно, с интонацией восхищения. Достоевского он почитал истинно великим – даже и противопоставляя его «сынам света», Толстому и Гете.
Первым стал разбираться с Достоевским не кто иной, как Зигмунд Фрейд. Уместно предположить, что свою статью «Достоевский и отцеубийство» он мог написать и с чьей-то подсказки. Ведь сам русский писатель был известен по ряду высказываний, которые вполне могли быть сочтены антисемитскими. Это всего лишь догадки, а пафос и тон той статьи состояли в попытке объяснить творчество Федора Михайловича какими-то движениями в его подсознании. И болезнь-то его была психогенная, и причиной всех его детских испугов, переросших в комплексы, стал гневливый тяжелый характер его родителя. А потом уже, дескать, произошло смещение этого психогенного расстройства на фигуру царя. И на эшафоте-то Достоевский постоял с мешком на голове, и едва спасся…
Также со стороны патологии за великого русского писателя взялся и великий немецкий. Но при этом все же с большой симпатией, в отличие от Фрейда. Его болезнь он рассматривает как подтверждение творческой исключительности и как побуждение к творчеству.
Вот его версия: «Нет сомнений, что подсознание и даже сознание этого художника-титана было постоянно отягощено тяжким чувством вины, некой преступности. Оно было связано с его болезнью, “святой”, мистической
Как правило (а равно и по описанию самого писателя), падучей свойственны два характерных состояния: божественное чувство восторга, внутреннего просветления, гармонии, высочайшего блаженства… И следующий за этим прыжок в бессознательное – приступ конвульсий… И вслед за приступом наступает состояние ужасающей депрессии, глубокого отупения, полнейшей душевной пустоты…