Недавно прочел деловое описание мастерской на заводе; оно начинается фразой: «Розовые пальцы рассвета обшаривали звонкую тишину токарной мастерской» и т. д. Откуда это? — подумалось мне. И вспомнил: «Фиолетовые руки на эмалевой стене полусонно чертят звуки в звонко звучной тишине» (Брюсов, девяностые годы)»{567}
.Последнее ему было особенно близко. Пользуясь отрицательным отношением большевиков к буржуазной культуре прошлого, писатель с удовольствием занимался тем, что пощипывал Серебряный век в духе неопубликованного «Егора Абозова». Сводить счеты с тем временем, когда Толстого вытуривали из Петербурга в Москву и относились свысока, теперь было и безопасно, и полезно, и приятно:
«Веселое время был петербургский сезон.
Начинался он спорами за единственную, подлинную художественность того или иного литературного направления.
Страсти разгорались. Критика пожирала без остатка очередного, попавшего впросак, писателя. К рождеству обычно рождался новый гений. Вокруг него поднимались вихрь, ссоры, свалка, летела шерсть клоками.
Рычал львом знаменитый критик. Другой знаменитый критик рвал в клочки беллетриста. Щелкали зубами изо всех газетных подвалов. Пороли друг друга перьями.
В грозовой атмосфере модные писатели писали шедевры, швыряли их в общую свалку. Каждый хотел написать неслыханное, по-особенному.
Шумели ротационные машины. Шумно торговали книжные лавки. Девицы бросались с четвертых этажей, начитавшись модных романов. Молодые люди принципиально отдавались извращениям. Выпивалось море вина и крепкого чая. Публика ломилась в рестораны, где можно было поглядеть на писателей. Колесом шел литературный сезон.
Иные, желая прославиться, мазали лицо углем, одевались чучелой и в публичном месте ругали публику сволочью. Это тоже называлось литературой. <…>
После революции 1905 года лицо читателя сделалось зыбким, совсем расплывчатым. Приходится его начисто выдумывать.
Так Леонид Андреев придумал себе читателя — крайне нервное, мистически-мрачное существо с расширенными зрачками. Он, Андреев, шептал ему на ухо страхи и страсти.
Так Иван Бунин представлял себе русского читателя брезгливым, разочарованным скептиком (из разорившихся помещиков), злобно ненавидящим расейские грязи и будни.
Писатели помельче недолго держались за суровые брови Льва Толстого»{568}
.Алексей Толстой посмеивался над своими обидчиками, как смеялся, сидя на сосне, Буратино над Карабасом-Барабасом, и кидался шишками, держась за ветки и ствол дерева, под которым росли разнообразные грибы.
«За последние десять лет русская литература была тем грибным делом, которого не запомнят старожилы. Школы, направления, кружки выскочили на ней в грибном изобилии.
Еще до войны появились футуристы, — красные мухоморы, посыпанные мышьяком. Их задача была героична: разворочать загнившее болото мещанского быта. Они разворотили. Лезли чахоточные опенки, выродки упадничества, последыши с их волшебным принцем Игорем Северяниным. Выскочили плесенью, какая бывает в старых пнях, поэты, принципиально не желающие говорить на человеческом языке. После ливня революции полезли крепкие пунцовые сыроежки — имажинисты, притворившиеся чудовищно ядовитыми. Был и такой гриб, что жуть берет в лесу: гриб не гриб — черт знает что такое. Наконец пошел боровик, новый романист-бытописатель. Сорвешь его — совсем как боровик, но и не боровик, ни белый, ни красный.
И вот, как будто изобилие, но лукошко почти пусто. Где же литература? Одни разрушали, другие изумляли, третьи — силились подняться вровень эпохе, четвертые — принялись описывать то, что мы видим каждый день своими глазами.
Но ведь над страной пронесся ураган революции. Хватили до самого неба. Раскидали угли по миру. Были героические дела. Были трагические акты. Где их драматурги? Где романисты, собравшие в великие эпопеи миллионы воль, страстей и деяний?
Я вижу несколько молодых поэтов, коснувшихся кончиками пальцев купола нынешних времен. Но разве не сто поэтов, сто романистов, сто драматургов должны были выдвинуться в наши дни?
Или время изобилия еще не настало? Я верю — оно придет. Но все же причина скудности в каком-то основном изъяне»{569}
.Можно почти не сомневаться, что Толстой хохотал, пиша эти строки, и ни во что кроме себя самого не верил. Во всяком случае, в сотню поэтов-романистов-драматургов не верил точно, ибо знал, что литература — дело штучное. Он валял дурака, насмешничал, строил рожицы, а когда надо, делал кувшинное рыло и говорил «есть!», — но ни за домашние задания, ни за поучения, ни за мемуары, ни за прогнозы, ни за насмешки денег не платили. Платили за театр и прозу, и основное желание советского графа было писать успешные романы и зарабатывать деньги, чтобы жить не хуже, чем до громадной, застлавшей небеса Революции. Однако его простодушное человеческое стремление не находило поддержки ни у правых, ни у виноватых.
«В «Красной нови», где напечатаны «Родники», все серо: советский граф Толстой пишет моторные романы, гонит монету»{570}
, — скупо отмечал в дневнике Пришвин.