Это звучало как пароль. Дюна впускала, и, если Толстой был в хорошем настроении, то, не снимая шубы, сразу делал “беспечное” лицо, какое должно быть у бабочки, и начинал кружить по комнате, взмахивая руками, – изображал полет. А Дюна хватала игрушечный сачок моего сына и принималась ловить бабочку, стараясь колпачком из розовой марли накрыть Толстому голову. Это было смешно, мы дурачились и хохотали, как дети, зажимая себе рот, чтобы не разбудить спящих. Потом пили ночной чай у меня в комнате…»
Она приняла такую форму общения:
«Мы говорили об искусстве, о творчестве, о любви, о смерти, о России, о войне, говорили о себе и о своем прошлом… после таких бесед еще недоуменнее металось сердце, пугаясь самого себя, а скрытый магнит отношений наших вытягивал иной раз на поверхность такие настроения и чувства, которые обоим нам надлежало прятать: обиду, раздражение, досаду».
Что это было? Погоня за двумя зайцами? Нет, тут иное. Видимо, тот ангельский цветок, которым в его представлении была Маргарита, действительно цветком и оставался. Причем цветком, на который надо всю жизнь дышать, согревая его и не позволяя увянуть. С Маргаритой невозможно было вот так ночи напролет говорить на самые различные темы и ощущать духовную общность.
В воспоминаниях Натальи Васильевны показано развитие отношений шаг за шагом…
«Помню, однажды вечером, подбрасывая полено в мою печь, Толстой занозил себе палец. Я вынула занозу пинцетом, прижгла йодом. Он сказал:
– Буду теперь каждый день сажать себе занозы. Уж очень хорошо вы их вынимаете, так же легко и не больно, как делала покойная мать.
Я промолчала, ваткой, намоченной в одеколоне, вытерла пинцет, потом пальцы.
Толстой продолжал:
– В одну из наших встреч, прошлой зимой, вы как-то раз сказали, что для женщины любить – это значит прежде всего оберегать, охранять. Это вы правильно сказали.
В тот вечер состояние “стиснутых зубов” было особенно сильно во мне, и разговоры о любви были некстати.
– Охота вам вспоминать афоризмы из прошлогоднего флирта, – сказала я жестко.
– Флирта? – переспросил Толстой. – Вы называете флиртом прошлогодние наши встречи?
– А как же назвать их иначе?
– Не знаю, – сказал он, – впрочем, – он посмотрел на меня, неприязненно прищурясь, – для вас они, пожалуй, действительно были флиртом.
– А для вас?
– Ну, это уж мое дело, – оборвал он разговор и, насупясь, принялся набивать трубку.
Это было слишком. Такой несправедливости нельзя было вынести.
– Вы страус, – воскликнула я с отчаянием, – боже мой, как я устала откапывать вашу голову, зарытую в песок!
– А вы! – подхватил он. – Вы-то сами разве не страус? И притом дьявольски хитрый!
– Почему хитрый?
– Потому что оглядываетесь. Одним глазком на опасность – и опять в песок, на опасность – и опять в песок.
Он это изобразил так потешно, что нельзя было не рассмеяться. Но я тут же подумала: “Осторожно! Он, оказывается, не так слеп и разбирается во мне неплохо”».
Эти встречи были одновременно желанны и мучительны, даже, порой, невыносимы. А когда однажды Толстой явился в три часа ночи, пояснив, что после выступления на благотворительном вечере у него разболелась голова, что его одолевает бессонница, от которой спасение – она: «посижу около вас минут десять» – и пройдет, она подумала: «Значит, я еще средство от бессонницы», заявила, что есть два верных средства. Первое – читать в постели «Илиаду» Гомера (гекзаметр укачивает, как люлька). И второе – на пять минут перед сном опускать ноги в таз с холодной водой. Решила для себя: «Пора все это кончать», тем более «обещала и сыну, и мужу рождественскую елку зажечь в Петербурге, у себя дома, на Спасской улице».
Но человек предполагает, а Бог располагает. Борьба с самой собой, борьба со своими чувствами истощила. Ведь, по словам Натальи Васильевны, тоже весьма метким, «чтобы врага победить, надо не только знать его, надо его угадывать, ибо чаще всего он нападает замаскированный». И далее: «Я это говорю, припоминая свою борьбу с нарождавшимся чувством, прикрывавшим себя разнообразными масками. Чтобы убить его, я била, зажмурясь от страха, мимо, не по тому месту. Все во мне было в синяках от этих ушибов, а чувство оставалось невредимым. И неизвестно, чем бы кончилось это самоистязание, если бы помощь не пришла со стороны. Я заболела. Тяжелая форма гриппа осложнилась воспалением ушей. Был момент, когда родители мои перепугались и разговор шел об операции».
Выздоровление шло медленно. Но однажды, когда она еще не совсем поправилась, сестра вошла в комнату и, не зажигая свет, хотя были сумерки, спросила:
– Ты хочешь видеть Толстого? Он здесь, в передней.
«Толстой вошел робко, как входят к больным, словно стесняясь своего здоровья, своего благополучия, своих размеров. Он взял мою руку и долго не выпускал ее, держал бережно.
– Вам лучше? – спросил. – Мне вас плохо видно. – И, вглядываясь в мое лицо, наклонился, сказал: – Похудели, похорошели.
<…>