— О чем ни спроси — ничего вы не знаете! Не угодно ли припомнить, покуда добром просят?! Не вынуждайте нас на крайность, господин Муравьев. Здесь, при необходимости, сыщутся средства, чтоб освежить вам память.
«Чем он меня пугает? Что можно выдумать хуже нынешнего моего положения? Разве приковать к стене, чтоб не мог пошевелиться, и лить холодную воду на макушку. Неужто и до этого додумаются? Допрос с пристрастием у нас отменен. Но нет закона, а есть только воля государя… Господи Боже мой, что со мной будет? Неужто пытка?»
В голове у него мелькнуло все, что он когда-либо читал и слышал об этом, одно другого безобразнее…
— Вы отдышитесь, полковник, а потом договорите.
«Боже, какая дикость. Да ведь у нас, я полагаю, давно уж нет ни приспособлений, ни умельцев. Есть палачи, которые свершают торговые казни… Господи, не доведи, дай умереть прежде!»
— Что вам известно об участии братьев Муравьевых-Апостолов и Бестужева-Рюмина в возмущении Черниговского полка?
— Я узнал о том только у брата моего в Троянове, тридцать первого числа.
— Кто именно был тот Грибоедов, с которым вы желали видеться в Киеве? Вы упомянули здесь…
«И Грибоедова припутали! Сдуру я его вспомнил. Хоть бы прочие молчали, а то выйдет ему знатный финик. Лишних имен называть не надо. Кажется, я еще назвал кого-то… случайно…»
— Грибоедов был тот самый, который находится при его превосходительстве, генерале от артиллерии Ермолове. Говоря о моем брате как об умном человеке, я хотел доставить ему удовольствие знакомством с Грибоедовым. Разговор их, в котором я участвовал урывками, был самый общий… Я не знаю больше ничего… ежели я что не сказал — из сострадания прошу… я не помню. Ей-богу, у меня мутится разум.
Левашов поморщился.
— Уведите.
— Дозвольте мне передать хоть несколько слов моему семейству! Пускай я преступник, но за что же наказывать невинных, держа их в неведении?
Кто-то, полускрытый канделябром, отвечал — таким тоном, каким говорят много раз повторяемые слова:
— Пишите прошение, всё будет рассмотрено.
Вернувшись в камеру, Артамон уже привычно, боком, лег на нары, поджал ноги, с головой накрылся шинелью. Под нею было холодно и душно. Он сжал зубами рукав шинели, чтобы не рыдать в голос — от усталости, от холода, от чувства физической нечистоты, которое доводило его до отчаяния, от страха, от боли в боку и в висках…
«В романах пишут — он в отчаянии бросился на постель… Бросишься тут! Как раз запнешься об цепь да растянешься. В романах… Где они теперь, книги, уютные комнаты, добрые лица? Как будто и не бывало. И будут ли еще когда-нибудь? Из любарского дома, где сидел вечерами в креслах или на диване, обложившись подушками, с книгою в руках, — вот сюда, в каменный мешок, где невозможно сохранить человеческое обличье. На кого я похож сейчас? Подумать страшно… Веринька не узнала бы меня. Веринька! Что-то ты делаешь теперь?»