Немного нашлось в дореволюционной России людей, которые сумели выразили свое неприятие творчества Гёте. Одним из них был К. Н. Леонтьев[243]
. Он писал: «…а знаете, кого я всей душой теперь ненавижу? Не угадаете. Гёте. Да, от него заразились и все наши поэты, и мыслители, на чтении которых я имел горькое несчастие воспитаться и которые и в жизни меня столько руководили! “Рассудочный блуд, гордая потребность развития какой-то моей личности”… и т. д. Это ужасно! Нет, тут нет середины! Направо или налево! Или христианство и страх Божий, или весь этот эстетический смрад блестящего порока!»[244]Беспочвенность творческой интеллигенции России
Ж
урналист Владимир Еремин в короткой заметке перечисляет основных европейских писателей, оказавших в позапрошлом веке наибольшее влияние на русскую литературу. Среди англичан, кроме упомянутого Байрона, это также Вальтер Скотт и Чарльз Диккенс. Первый из них оказал влияние на Пушкина, второй – на Толстого, Достоевского, Гончарова, Тургенева. На Достоевского, в частности, большое впечатление оказал роман Диккенса «Холодный дом». Среди немцев, кроме упомянутого Гёте, также Гофман и Шиллер. Среди французов – Бальзак, Гюго, Флобер и Стендаль. Ими увлекались Тургенев, Чернышевский, Толстой, Достоевский. Так, на Толстого большое впечатление оказали произведения Стендаля. Толстой очень хорошо отзывался о Викторе Гюго, считал роман «Отверженные» лучшим произведением той эпохи, и позаимствовал из него многие мотивы для своего «Воскресения». А образ Анны Карениной имеет сходство с госпожой Бовари из романа Гюстава Флобера[245].Все эти примеры доказывают тезис о беспочвенности российской творческой интеллигенции, который в порядке самокритики был сформулирован некоторыми ее представителями после революции 1917 года. Вот что писал в эмиграции накануне Второй мировой войны русский философ Николай Бердяев (1874–1948) о беспочвенности российской интеллигенции в целом и литературной интеллигенции в частности: «Для интеллигенции характерна беспочвенность, разрыв со всяким сословным бытом и традициями, но эта беспочвенность была характерно русской. Интеллигенция всегда была увлечена какими-либо идеями, преимущественно социальными, и отдавалась им беззаветно. Она обладала способностью жить исключительно идеями. По условиям русского политического строя интеллигенция оказалась оторванной от реального социального дела, и это очень способствовало развитию в ней социальной мечтательности. В России самодержавной и крепостнической вырабатывались самые радикальные социалистические и анархические идеи. Невозможность политической деятельности привела к тому, что политика была перенесена в мысль и в литературу. Литературные критики были властителями дум социальных и политических. Интеллигенция приняла раскольнический характер, что так свойственно русским. Она жила в расколе с окружающей действительностью, которую считала злой, и в ней вырабатывалась фантастическая раскольничья мораль. Крайняя идейная нетерпимость русской интеллигенции была самозащитой; только таким путем она могла сохраниться во враждебном мире, только благодаря своему идейному фанатизму она могла выдержать преследования и удержать свои черты. Для русской интеллигенции, в которой преобладали социальные мотивы и революционные настроения, которая породила тип человека, единственной социальностью которого была революция, характерен был крайний догматизм…»[246]
Несколько позднее Иван Солоневич в «Народной монархии» (1951) писал о такой отличительной особенности дворянской интеллигенции России, как преклонение перед чужеземной культурой и философией: «Дворянское поколение, пришедшее на смену пышной эпохе первых побед, – вот той эпохе, о которой так сладко и так лицемерно рассказал нам Толстой в “Войне и мире”, попало в уже сложившуюся социальную обстановку и в уже сложившуюся культурную традицию. Дворянин кающийся и дворянин секущий, разночинец бунтующий – все они воспитывались на одних и тех же Дидеротах, Вольтерах и Гегелях. “Вооружаясь культурой”, они ничего другого найти не могли, ничего другого не было. И самые реакционные круги правящего слоя и самые революционные из разночинцев – все они в одинаковой степени впитывали в себя чужую и ненужную культуру. Или точнее – обрывки чужих и ненужных культур. Восторгались перед сахаринными Мадоннами и отворачивались от суровых рублевских “ликов”. Падали ниц перед “страною святых чудес” и презирали святые подвиги нашего прошлого. Подбирали малейшие осколки европейских развалин и не замечали Спаса-на-Нередице. Изучали Плутарха или Аристотеля, но не имели понятия о Степенной книге или о Ниле Сорском. Россия была захолустьем. Глубоким, азиатским захолустьем просвещенного Запада. Нутряная, инстинктивная любовь к Родине переплеталась и с презрением, и с негодованием: неужели же нельзя эту русскую дубину обтесать под Лейбница, Вольтера, Канта, Гегеля, Маркса? Неужели нельзя сделать из нее человека?»