Дорогой товарищ-греховодник, <…>…напиши о деле, о котором мы говорили в Париже: по поводу моих гонораров [за «Блоху»] в Драмсоюзе.
На получение этих денег я послал доверенность нашей Аграфене Павловне, засвидетельствованную в Парижском Советском консульстве – и все-таки денег по ней не выдали: заявили, что срок доверенности будто бы истек (хотя я отлично помню, что давал доверенность не на определенный срок).
Мне эта волокита надоела. Мои авторские гонорары принадлежат мне, и задерживать их выплату Драмсоюз не имеет никакого права. Деньги эти мне нужны. Зачем – я тебе в Париже рассказывал. Я не хочу прежде всего, чтобы в ожидании моего приезда Аграфена Павловна жила впроголодь. Мне нужно выписать много советских изданий – и так далее.
Словом: будь добр, сядь на свою машину, съезди в Драмсоюз и получи там мои деньги. Доверенность прилагаю. Из полученных сумм дай Аграфене, скажем, пока тысячу. Сколько останется у тебя – напиши. <…>
Половину зимы сидел и писал роман, а с декабря навалились кинематографические заказы один за другим. Дела заворачиваются интересные. Скоро, похоже, поеду в Лондон [Толстой 1989: 250–251].
15 апреля в «Marianne» вышла третья статья Замятина из серии «Lettres russes». В ней он гораздо более остро и открыто критикует советскую литературу, даже Горького. Возможно, причина этого заключалась в уже окончательно принятом им решении никогда не возвращаться в СССР:
В советской печати конца 1935 года на художественную литературу сыпались упреки за «отставание» ее от генеральной линии государственной машины. По всей вероятности, музам невмоготу идти нога в ногу с новой модой на «стахановщину».
И действительно, урожай прошлого года с хлебных и сталелитейных полей оказался намного обильнее, чем с полей литературных. Доныне мы не видим ни одного произведения равного по силе «Поднятой целине» Шолохова или «Петру I» Алексея Толстого.
М. М. Пришвин и Ю. И. Яновский, по мнению Замятина, сохранили свои индивидуальные голоса:
Почти что у всех советских авторов мы находим общую черту: явное предпочтение отдается ими механической цивилизации, конечно, в ее советской трактовке. Природа рассматривается ими прежде всего как объект, к которому можно приложить энергию горожанина. Руссоистские тенденции приобщения к природе, бегство от городской жизни теперь встречаются только как редкие исключения: Пришвин – одно из них. <…> Ни один из современных советских писателей не умеет, как он, видеть и внимать деревьям, зверям, птицам, понимать их язык.
Книга Яновского была написана скорее в жанре героического эпоса, в нее вошли лирические описания степи: «Обе книги – и Пришвина, и Яновского – как мы видим, трактуют не злободневные темы, темы, к которым авторы призываются как правящей партией, так и “папой советской литературы” Горьким, и какой-то частью читателей»[586]
.