Вчера, в половине одиннадцатого утра – умер Блок. Или, вернее: убит – пещерной нашей, скотской жизнью. Потому что его еще можно – можно было спасти, если бы удалось вовремя увезти за границу. 7 августа 1921 года – такой же невероятный день, как тот – 1830 [1837] года, когда узнали: убит Пушкин. Я человек металлический, и мало, редко кого люблю. Но Блока – любил, и вот – знать, что он умер – ну да что говорить. <…> Во вторник на прошлой неделе арестован Гум<илев>, никто не знает почему[163]
.Анненков уверяет, что с трудом добытое разрешение для крайне истощенного Блока на выезд за границу на лечение, ради которого Горький сделал все возможное, пришло всего через час после его смерти. Анненков отправился в квартиру к Блоку, пока его тело еще находилось там, и сделал зарисовку поэта на смертном одре. Замятин и Ахматова присутствовали на похоронах 10-го числа. Официальная реакция «Правды» на смерть Блока была настолько поверхностной, что вызвала всеобщее возмущение, а Замятин стал одним из многих писателей, поспешивших в печати отдать поэту должное. В его кратком, образном некрологе, опубликованном в том же месяце в «Записках мечтателей», выражено пережитое им горе – мир потерял благородного и доброго идеалиста. Описывая похороны, он отмечал, что на них присутствовала вся литературная Россия, вернее, то немногое, что от нее осталось[164]
.Поэт Гумилев, его коллега по многим проектам Горького, был арестован ЧК по подозрению в участии в монархическом заговоре и, к ужасу литературного сообщества, был осужден и без промедления расстрелян в последнюю неделю августа вместе с 60 другими подозреваемыми. Замятин вспоминал о том, как некоторое время спустя разговаривал с Горьким: тот в бессильной ярости рассказывал, что ему удалось убедить московские власти пощадить Гумилева, но Петроградская ЧК поспешила исполнить приговор, услышав о возможности отсрочки [Галушкин и Любимова 1999: 228] («М. Горький» (1936)). По словам Чуковского, Замятин был глубоко потрясен и взволнован казнью Гумилева[165]
.К концу августа он снова приехал в Холомки, куда его уговорил вернуться Чуковский. Последний был расстроен тем, что его коллеги-писатели не пользовались возможностями для отдыха, создать которые ему стоило немало труда, и не спешили насладиться обилием хлеба, молока, яиц, зерна, муки и яблок. Чуковский также беспокоился о Софии Гагариной, которая взяла на себя тяжелую работу по управлению делами усадьбы и тосковала по Замятину, несмотря на то что за ней ухаживал Добужинский: «…здесь нужна только жалость. Напишите ей доброе слово. Конечно, она совсем другое, чем мы – из другой глины, – любит лошадей, танцы, именины, молится по часам, ненавидит жидов – ничего не слыхала о Блоке и не услышит, – но не отпихивайте ее. Ей ведь ничего не нужно,
Жили там совершенными Робинзонами. В доме было комнат двенадцать – только в трех сохранились оконные стекла. Кроватей было всего три. Спали на полу, на сене. <…> Советских денег деревенское население не принимало. Будучи в этом заранее осведомлены, колонисты привезли с собой предметы для товарообмена. <…> За скатерть можно было получить двухмесячный абонемент на молоко, за кусок мыла – курицу и десяток яиц, за бутылку одеколона – мешок муки [Стрижев 1994: 107].
По письмам Ходасевича, расхваливавшего фруктовый сад с 1500 яблонями, можно понять, что 27 августа Замятин уже приехал в Бельское Устье, а 8 сентября планировал вернуться в город вместе с Добужинскими[168]
. На рисунках Софьи Гагариной и других художников запечатлено немало счастливых моментов. На одном из них Замятин везет всю компанию в повозке, в которую впрягли старую лошадь[169]. Судя по всему, он был там без Людмилы[170].