Однако когда в конце ноября Замятин приехал во МХАТ, он понял, что красивая, но чересчур натуралистичная сценография, выполненная для спектакля пейзажистом Н. П. Крымовым, совершенно не подходит постановке. В тот же день он написал Кустодиеву, умоляя его взять на себя эту задачу. Несмотря на сильные боли, которые он в то время испытывал, Кустодиев сразу согласился[259]
. Замятин вернулся в Ленинград, и их совместная работа пошла с невероятной скоростью. Сотрудничество, очевидно, было радостным и успешным. Замятин был в восторге от новых эскизов декораций, костюмов и реквизита, он считал, что все получилось «очень хорошо: весело, ярко, забавно, озорно», точно передавая ту сказочную и ярмарочную атмосферу, которую он хотел создать на сцене. Замятин пишет в своих воспоминаниях от 1927 года о Кустодиеве:Работал он над «Блохой» с большим увлечением. Да это и понятно: здесь во всю силу могли загореться краски его любимой Руси. И думаю, не ошибусь, если скажу, что это была одна из самых удачных – может быть, даже самая удачная – его театральная работа. <…> Это была едва ли не первая его крупная работа, где он совершенно отошел от обычной своей реалистической манеры и показал себя большим мастером в совершенно как будто для него неожиданной области – в гротеске[260]
.Премьера была назначена на 11 февраля 1925 года. 31 декабря Замятин делает «конфиденциальную» приписку в одном из своих писем Дикому. Он признается, что хочет приехать в Москву за 10 дней до премьеры не только для того, чтобы помочь с работой над постановкой, «…но еще и по некоторым любовным делам. Сами знаете – это тоже вещь не шуточная». Затем он предложил Дикому неожиданную оригинальную идею для оформления программки спектакля: как насчет того, чтобы просто напечатать на ней герб МХАТа, заменив знаменитую чеховскую чайку на блоху?[261]
Интерес к «Блохе» проявил и ленинградский Александринский театр – в нем не хватало хороших актрис, и эта пьеса, где были преимущественно мужские роли, очень подходила труппе. Репетиции начались там в феврале 1925 года [ОР ИМЛИ. Ф. 47. Оп. 3. Ед. хр. 40]. К этому времени Замятин уже был в Москве [ОР ИМЛИ. Ф. 47. Оп. 1. Ед. хр. 198; BDIC, dossier 24]. 6 февраля он написал письмо, в котором извинялся перед Людмилой за молчание и описывал (может быть, не в полном объеме) свои насыщенные событиями дни – там было и чтение «Звонарей» накануне вечером в писательском клубе, и, конечно же, интенсивные финальные репетиции «Блохи»[262]
. Затем он послал ей телеграмму, приглашая ее приехать в Москву на генеральную репетицию 9-го числа. Также было сделано все необходимое для того, чтобы смог приехать и жить прямо в театре Кустодиев. Во время последних репетиций каждую новую смену декораций встречали аплодисментами, и Замятин был уверен, что львиной долей успеха спектакль обязан сценографии Кустодиева [Галушкин и Любимова 1999: 154] («Встречи с Б. М. Кустодиевым»). Дикий подписал Людмиле афишу «…в память <…> наших общих волнений, тревог и радостей на рождении Блохи»[263]. После премьеры 11 февраля 1925 года спектакль успешно шел до осени 1930 года, а затем, после короткого перерыва, еще несколько лет.Чуковский описывает, как однажды зашел в то время к Замятиным: «И он, и она упоены триумфами во “Втором Художественном”. Триумфы были большие, вполне заслуженные. Он рассказывает, что 6 ночей подряд пьянствовал с актерами после этого. На представление приезжала его мать». 26 февраля он вновь пишет о том, как счастлив Замятин – одновременно в Америке вышел его роман «Мы», а в Москве с успехом шла «Блоха». Однако месяц спустя Чуковский запишет в своем дневнике, что его сын Николай, который в это время пробовал себя на писательском поприще, посмотрел спектакль «Блоха» в Москве и отозвался о нем «…с полным презрением, и постановку считает ужасно вульгарной» [Чуковский 2003: 379,387].