У Ахматовой же все это незаметно, скромно, выглядит как само собой разумеющееся, отчего, в сравнении с тем же Мандельштамом, не говоря уже об остальных, вызывает реакцию сдержанную: что-то не так. Нет сомнений, что первооткрыватели Ахматовой, самой ранней, исследователи ее творчества без труда нашли бы приведенные нами причины такого поворота дел. Но в начале 1910-х никто его не предвидел и не предугадал. В письме Ахматова продолжает: «Салон Бриков планомерно боролся со мной, выдвинув, слегка припахивающие доносом обвинения во внутренней эмиграции. Книга обо мне Эйхенбаума полна испуга и тревоги, как бы из-за меня не очутиться в литературном обозе». Так что попробуем сейчас с опозданием в 50 лет коротко в этом разобраться.
В прошлом году писатель, зрелый, уверенный в себе, умный, сказал мне: «Для меня достижения Мандельштама, Пастернака, того, этого, самоочевидны, не могли бы вы показать мне, что сделала в этом плане Ахматова?» Я готов был начать со стихотворения совсем раннего, 10-го или 11-го года, из книги «Вечер», которое начинается «мальчик, что играет на волынке, и девочка, что свой плетет венок» и так далее. Я мог бы продемонстрировать на этой дюжине строчек – переход некрасовского распева в тоску по мировой культуре, о которой говорил Мандельштам, – укутанной в ахматовскую затрапезную одежду. Но предпочел (и предпочитаю) выбрать написанное на три года позднее. Стихотворение из моих самых любимых, я уже надоел этим признанием здешней аудитории. То, во что превратились стихи «И мальчик, что играет на волынке», какое они прошли развитие. Я прочту это стихотворение лишний раз:
Первая строфа – это очерк идиллии, возможно с натуры, то есть строфа, где «с девушкой через забор сосед». Возможно сделанный с натуры, но возможно и с холста Бастьена Лепажа из Пушкинского музея в Москве. То есть все равно – Россия это или Франция, двадцатое столетие или одно из предшествовавших. Пчелы, как и в мандельштамовском стихотворении, олицетворяют сладостный аккомпанемент их беседе, их звон переплетен со словами.
Вторая – «а мы живем торжественно и трудно», не испрашивая нашего согласия, – почти деспотически переносит в Петербург, начало Первой мировой войны, не дающей речи излиться, обрекающей немоте.
Третья – «но ни на что не променяем пышный» перемещает действие в перспективу Истории, с большой буквы, захватывая туда с собой и первые две. Ветер, сумрачность, льды – пейзаж Гипербореев, увиденный с юга, из края, где сияющее небо, веет Эол, нежит тепло с родины муз. Копнуть поглубже, и откроется значение обрядовых, пусть и заурядных встреч. Славная и горестная судьба петербургского периода. Его столичный блеск и тюремный гранит.
Всего этого Ахматова добивается обыденными на вид средствами, будничным тоном, повседневными словами. Результат тот же, а может быть, и более значительный, чем у ее современников-чемпионов, но без их эффектности. А нам подавай эффектность: «Вселенная спит, положив на лапу, с клещами звезд огромное ухо». Еще бы, это наше представление о силе.
Мы говорим «сильное стихотворение», «сильный поэт» как похвалу, только крохотная трещинка в душе не дает до конца этим насладиться. Три нежных слова, которыми завершает ангел откровение пророку Илье: «Господь пройдет и большой, сильный ветер, раздирающий горы и сокрушающий скалы пред Господом, но не в ветре Господь. После ветра землетрясение, но не в землетрясении Господь, после землетрясения – огонь, но не в огне Господь, после огня <вот эти три слова>
Книга называется «Вечер». В стихотворении о мальчике с волынкой, которое я сегодня так и не прочел, – строчка: «И в дальнем поле дальний огонек». В соседнем – «Высоко в небе облачко серело, как беличья расстеленная шкурка». Вот – Ахматова…»