– Да, уважаемая Анжелика Исааковна, разделять эти понятия необходимо. Да они и сами себя разделяют: первый «изм» в СССР получается уродливо-тоталитарным, а второй так и останется эфемерно-фантастическим. Но жить в такую эпоху и молчать – значит, принимать на себя моральную ответственность за совершающееся на земле. Современники обязаны во имя своей личной чести протестовать против творящегося ужаса. И я все силы как писатель направлю к тому, чтобы большевики не вошли в историю с хорошим именем. Однако при этом я избегаю в своих книгах ставить вопросы теоретического характера. Они безбрежны. Меня интересуют прежде всего факты, их тоже великое множество. Считаю себя независимым писателем, но при этом всегда был и остаюсь социалистом. Дух социализма нельзя убить.
– Так, может, вы присоединитесь к нашей работе?
– Позволю себе ответить категорично: нет! Я прекрасно осведомлён о вашей деятельности в Социнтерне и догадываюсь о намерении господина Троцкого встать во главе мирового революционного движения. Но это – продолжение революционной политики большевиков. Любая революция в конце концов приходит к террору, начинает уничтожать людей во имя очередного «светлого будущего».
– Но ведь прошло немало лет…
– Да, уже немало. Семь лет назад вышла моя книга о терроре. А сегодня с горечью вынужден признать, что красный бык стал, пожалуй, ещё чудовищнее, ещё кошмарнее, чем казался раньше. Этот зверь из бездны готовится к новому прыжку. Очень скоро он прыгнет. Так что мы не имеем морального права забывать идейных вождей того зверинца и тех палачей, которые вчера творили свои кровавые дела и осуществляли свои больные фантазии.
– Ваше отношение к господину Троцкому мне понятно, – Анжелика попыталась сменить тему разговора. – А что вы можете сказать о Горьком? Это ведь ближе вам как писателю?
– Он, безусловно, талантлив. И трудолюбив. Но этот известный писатель, не только сочувствующий русскому коммунизму, но и имеющий с ним прямые связи, снимает ответственность с творцов террористической системы и переносит её на народ. Мол, темнота народная, но не народная психология, не народная мысль сотворила идею, взлелеянную большевиками. И сам запутался, сам стал заложником этой системы. Жаль его. Боюсь, что карающий меч революции дотянется до его шеи очень скоро.
– Так пессимистично?
– Насколько я знаю, ему уже не разрешают вернуться в Италию. Москва стала золотой клеткой для него. Как оттуда вырваться, даже представить себе не могу. Да и вообще ситуация в Европе такая нынче, что лучше через Атлантику перебираться. Чего и вам от души советую…
Они попрощались.
Последняя фраза писателя-историка несколько дней не давала покоя Анжелике. Она по-прежнему заведовала канцелярией Социнтерна и являлась лидером Итальянской социалистической партии. Она прекрасно знала: Лев Давидович мечтает, чтобы обе эти организации перешли под крыло будущего IV Интернационала, под его крыло.
И он очень был разочарован результатами совещания: присутствовало полтора десятка партий и групп, из них всего три согласились немедленно войти в Четвёртый Интернационал. Сам он не появился в Париже. Полиция уже не ручалась за его безопасность, и бывший «вождь номер два» в середине 1935 года выехал в Норвегию…
От Виктора Сержа надёжный человек передал Анжелике письмо.
«Горький вернулся в СССР ужасно переменившимся, – старый добрый друг всегда помнил, что Анжелику интересуют новости о писателе. – Он отказался выступить в защиту приговоренных к смерти по „Шахтинскому делу“. Он писал плохие статьи, полные режущих софизмов, оправдывая чудовищные процессы советским гуманизмом! Что происходило в его душе? Нам было известно, что он продолжает брюзжать, раздражителен, что обратная сторона его суровости – протест и страдание. Мы говорили друг другу: „Однажды он взорвется!“ И он действительно, в конце концов, незадолго до своей смерти разругался со Сталиным. Якобы назвал его негодяем. Все его сотрудники исчезали в тюрьмах, а он ничего не говорил. Литература гибла – он молчал…»
Дальше Виктор писал откровенно, зная, что в чужие руки письмо не попадёт:
«Я случайно увидел его на улице. Один, откинувшись на заднее сиденье „линкольна“, он показался мне отделённым от улицы, от московской жизни, сведённым к алгебраическому символу самого себя. Он не постарел, но похудел, высох, с бритой костистой головой, покрытой тюбетейкой, с заострёнными носом и скулами и запавшими, как у черепа, орбитами глаз. Аскетичный, бесплотный персонаж, в котором живо лишь стремление существовать и мыслить. „Возможно ли такое, – задавался я вопросом, – чтобы на шестидесятом году жизни человек высох, стал бесплотным, окостеневшим, как глубокий старик?“ После этой встречи я попытался увидеться с Алексеем Максимовичем, но его секретарь (из ГПУ), здоровенный тип в пенсне, ничтожество с донельзя подходящей фамилией Крючков, закрыл передо мной дверь…»