Но в Законе, а его Павел считает полезным в утилитарном использовании, есть и определённые достоинства, ибо он «обнаруживает грех»: «я не иначе узнал грех, как посредством закона» (7:7). Тем самым, осознание греха есть следствие Закона, в первую очередь, писанного. Впрочем, иных грехов Павел и не рассматривает: «Ибо я не понимал и пожелания. Если бы закон не говорил: не пожелай. Но грех, взяв повод от заповеди, произвел во мне всякое пожелание: ибо без закона грех мертв. Я жил некогда без закона, но когда пришла заповедь, то грех ожил, а я умер; таким образом, заповедь, данная для жизни, послужила мне к смерти, потому что грех, взяв повод от заповеди, обольстил меня и умертвил ею» (7:7-11). Вновь Павел создаёт доказательство на основе парадокса: заповедь жизненного блага приводит к смерти через сотворение греха в жизненной стезе того, кто желает воплотить её. И единственное средство избежать этого: «жить без закона». Но он, закон, уже есть. Но «свят ли закон и проповедь свята?» «Неужели доброе сделалось мне смертоносным?» Для иудея Павла самый вопрос уже неприемлем. Дело не в том, что «грех оказывающийся грехом потому, что посредством доброго причиняет мне смерть, так что грех становится крайне грешен посредством заповеди» (7:13). Дело в том, что связан с исполнением её, заповеди, плотью: Ибо мы знаем, что закон духовен, а я плотен, предан греху». Закон дан Богом, но плоть осталась неизменной в своём имманентном существовании. Она не руководима духом: «Ибо не понимаю, что делаю, потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю. Если же делаю то, чего не хочу, то соглашаюсь с законом, что добр, а потому уже не делаю то, но живущий во мне грех». Т. е. грех для Павла становится чем-то внешним, привнесённым извне. Здесь он отдаёт дань привычным для иудеям представлениям о существующих в воздухе злонамеренных по отношению к людям существ (ангелов, демонов и т. д.), готовых вселиться в человека и управлять им для осуществления «злого», противного Богу. Он уточняет это представление: «ибо знаю, что не живет во мне, то есть в плоти моей доброе, потому что желание добра есть во мне, но чтобы сделать оное, того не нахожу. Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю. Если желаю то, что не хочу, уже не я делаю то, но живущий во мне грех». Персонификация греха (будущего сатаны) позволяет ему построить, по крайней мере, для себя некую психологическую модель «раздвоения» собственного существования, не прибегая к фрейдовской терминологии будущего (подсознание, эго, супер-эго, либидо и т. д.), приемлемого для внутреннего мироощущения и самооправдания в рамках устоявшейся дихотомии противостояния добра и зла, «духа и плоти»: «Ибо по внутреннему человеку нахожу удовольствие в законе Божием; Но в членах моих вижу иной закон, противоборствующий закону ума моего и желающий меня пленником закона греховного, находящегося в членах моих» (7:22–23). Знаменательно, что в этом противостоянии он апеллирует к силе закона ума, руководствующегося «законом Божием», а не к иррациональности воздействия Святого Духа. Наверное, это оговорка, но отражающая реальность действования. Но суть «закона Божьего» остаётся за кадром.
А пока мы слышим лишь театральные стенания в неясности: «Бедный я человек! Кто избавит меня от сего тела смерти?» (7:24). И неожиданную концовку: «Благодарю Бога моего Иисусом Христом, Господом нашим» с подтверждением торжествующей дихотомии добра и зла, ориентирующихся на две различные внешние силы: «Итак, тот самый я умом своим служу закону Божию, а плотию закону греха» (7:25). Конфликт повис в неопределённости раздвоения. Иудейское единство души и тела отвергнуто? Но ведь и «закон Божий» и «закон греха» имеют общность схождения в воле Бога. Но Павел этого не замечает. Он, по привычке, пытается рассчитывать на собственные силы. Вопреки своим же намерениям.
Той основой, на которую Павел может опереться в своём поиске обретения истины является «закон духа жизни во Христе Иисусе, освободивший меня от закона греха и смерти». Он оперирует здесь понятиями «закона праведности» и «закона смерти», как бы восстанавливая в зрительном пространстве слушателя (и в своём собственном) картину вечного противостояния добра и зла как изначально разделённых и противоборствующих сущностей. Картину, привычную для восточного менталитета. Но основная сцена борьбы сосредоточена внутри человека в противостоянии ума – «внутреннего человека» и плоти человека, т. е. «человека разделённого».