Как часто в двух шагах от нас пролегают миры, а мы ищем и ищем их годами. «Вот тоже открыла Америку», – как будто услышала я Олин голос, но не поддалась на упрек. В тот момент я ощущала себя первооткрывателем: загнув по два пальца на обеих руках, он впервые сам сосчитал их сумму. Два плюс два: как часто не слышим, не видим, что происходит за стенами. Смуглый гигант Сатанассо принимает своих гостей, крик стоит просто адский, а мы не слышим, не видим, хотя стены прозрачны. Может, только порой, пролетая на велике по крокусовым долинам, ощутим на мгновение ни с того ни с сего легкий серный запашок.
Мне тогда и самой показалось, что от меня несет протухшим мясом и гарью: не пойди Оля на выставку с нами, может, она удержалась бы от скандала с Яном, а их барак не сгорел бы, подпалив деревья. Наверное, полиция взяла ее тогда на заметку, несмотря на то что ее пьяненький и сразу же почти отпущенный друг благородно смолчал. На всякий случай, вечером мы смотались к Рокко, чтоб передать ему трагическую новость, хотя за несколько дней до этого, в новогоднюю ночь, Оля и объявила, что они расстались: их страсть выветрилась, Рокко снова возвращался к своей матери, а она – к Яну, который тем временем успел найти себе нестарую румынку. Еще во времена их совместного житья на холме он не всегда приходил ночевать. В мае, когда по ночам заливались соловьи и сладкая роса умывала ноги, Оля маячила внизу, ожидая его в ярости и тоске, чтоб искусать, исцарапать, а потом, конечно, в слезах простить, хотя обычно Ян никакого раскаяния и не выказывал.
Кстати, о соловьях. Вовсе не хуже майских ночей вышел у нас Новый год: теплый, трепещущий светом, домашний, как вручную раскрашенная банка для свечи-фонарика. Не то что Рождество, которое никогда не удавалось мне в этом городе.
Двадцать четвертого декабря погода была дурная. Улицы пустовали, будто бы передавали чемпионат по футболу, а не ждали сигнала к главной трапезе и одновременного звона бокалов по поводу рождения Спасителя. Еще задолго до полуночи из ярко освещенных окон начало раздаваться чавканье и звяканье посуды, а у меня в этот день они обычно вызывали слезоточивость. Да и не только, видимо, у меня. Под мигающими электрическими снежинками и рождественскими звездами регулярно пролетали Скорые, что спешили к удавленникам, отравленникам, утопленникам и прочим удавшимся и неудавшимся самоубийцам. В рождественские ночи на них было большое везение. Усиленное пустотой завывание сирен строчило зигзаги в зябком пространстве, и наспех кроились судьбы.
В первую, строго гастрономическую половину праздника я решила в одиночестве прошвырнуться по городу и добрела до своего островка. Накрапывал ледяной дождик, с реки дуло. В полутьме, недалеко от церкви Святого Варфоломея, поправляя на плечах солдатское одеяло, топтался человек в одной тапке на босу ногу, в доходящих до икр легких штанах и в футболке с короткими рукавами. Рядом с ним притулился пасхальный дешевый кулич из супермаркета и брикет столового отстойного винища. Кто-то, видно, позаботился в волшебную ночь. «Эрмано Руфо», – представился он, протягивая мне руку, как вполне свободный человек, когда я остановилась рядом. Еще утром он, в чем был, спустился в бар и сообразил, что забыл ключи, денег же взял только на кофе. Вторая пара хранилась у брата, который лежал в островной больнице, но медсестры их не нашли или не стали искать, зато выдали Эрмано казенное одеяло. Был он, конечно, не самого светлого ума, раз потерял по дороге свою вторую тапку и так долго усердствовал, напрасно торча у больницы, брат же его, как пробормотал сторож, вообще был невменяемым, но явно этот ляп собственной рассеянности или беспамятства ввел Эрмано в панику. На улице он был новичком. Его трясло от холода, хотя римское достоинство и юмор не оставляли.