Незаметно поначалу, но все быстрее и быстрее к апрелю, свивая в упругую, говорливую струю ручья, как в свиток, уносит время с вечными реками на целый долгий год зимние снега. Вмиг ниспадает тяжелая серая портьера суток, и вот – полыхает день, буйствует солнце, и разливается тепло. Подхватывает его и развевает над далями легкий, игривый, как жеребенок-стригунок, всепроникающий весенний ветерок, и нагая, не процветшая еще, но вот-вот готовая родить земля предстает вся в стекле лесных лужиц, с разбухающими голубыми комьями лягушачьей икры, в убранных желтыми прядями прошлогодней осоки перелесках, в жирных и топких коричневых лужайках, полных утреннего птичьего гомона и чуть дымящихся кротовин, незаметных позднее в высокой траве, и в уходящих за взгорок по краям непролазной дороги рыхлых полосках крестьянских полей.
Бодрит весна, и вновь, взамен тихомолвного, печального спокойствия павшего снега, вспыхивает в душе буря чувств: там и надежды на будущее, и сиюминутная радость бытия, и ликование сопричастия, здорового родства с неустанной работой природы, обновляющей себя, дарующей свежеиспеченные жизни всем, всему, даже незримому воздушному эфиру, беззаботно порхающему в одиночестве, пока не проснулись еще невесомые его обитатели – бабочки, над благоуханными просторами молодцевато распахнувшейся земли.
Но та весна семьсот сорокового года не несла счастья Василию Кирилловичу Тредиаковскому – душа оттаивала медленнее петербургских снегов, насылала тягостные раздумья, не давала отвлечься от ощущения ненужности, заброшенности, сковывала волю, как поздний ладожский лед заполняет уже давно взломавшую свою броню Неву и медленно, медленно движется, словно цепляется невидимыми крючками за тягучую воду, неохотно покидая город, бликуя напоследок злыми огоньками, перескакивающими по рассыпанному полю удивительно точных, но нелепо спаянных ледяных кристаллов. Ржа пожирает железо, а печаль изъязвляет ум человеческий, как говорится. Доколе ж можно печалиться! Весь февраль, весь март просидел он дома, не являясь на заседания Академии, залечивал раны, и постепенно, постепенно начали они затягиваться, рубцеваться: разум находил лекарственные доводы, а душа – душеполезные помыслы. Взялся было за перевод Ролленевской истории, но дело почти не продвигалось. Многое перегорело в сердце. В эти дни он полюбил созерцание – часто доставал из заветной шкатулки монеты, в охранительную силу и удачливость которых теперь не верил, и бездумно играл ими, бренчал, катал в сложенных лодочками ладошках, рассматривал их, любуясь нехитрыми завитками рисунка. Голландский червонец ничего уже не говорил ему – Гаага, Лебрюн покоились далеко, в закутках памяти. Другое дело – имперский рубль, новенький, чуть потускневший серебряный кружок – на нем изображена была императрица, ее чеканный профиль. Случайно пришло ему на ум сравнить его с портретом на только что выбитой монете. Он поразился: даже медальер не в силах был скрыть черты одряхления – жирный подбородок ниспадал на обвисшую, столь ранее величественную грудь. Анна постарела, Анна стала иной, переменилась. Но ведь и он не остался прежним – он, ее певец, ее стихотворец, забытый ныне, битый палками, как ничтожнейший из рабов. Неужто знает она об его печальной участи? Верно, всесильный кабинет-министр поукоротил языки придворным, запретил даже поминать его имя. Но нет, князь при дворе, и он помнит, но, по-видимому, бессилен замолвить за него слово. Эх, если бы жива была Екатерина Иоанновна…
Игра с монетами только расстраивала, бередила наболевшее.
Но он выжил и пережил страшный урок, поднесенный ему судьбой. Он переменится теперь, станет терпимее к людям и скрытнее, никогда более не позволит себе встревать в никчемные споры, не будет кричать в Академии, как кричал на Шваневица. Никому не даст повода быть им недовольным и тем обережется от новых врагов. Не нужна ему теперь и любовь Адодурова, главное – скромно и упорно делать свое дело. Двор, несомненно, позабудет о нем, и это хорошо, наконец-то станет он заниматься одной наукой. В одиночестве, самопогруженный, достигнет небывалых высот и станет, станет наконец профессором элоквенции и красноречия русского, станет учить новому языку молодежь и так послужит России. О! он еще свершит задуманные Грамматику и Риторику, и, коли появятся выскочки, подобные Ломоносову, он сумеет спокойно и доходчиво отстоять свою правоту. Зря, зря погорячился в письме, пусть и написанном безвестному и малознатному человеку. Хлопоты политики, суета живущих сегодняшним днем не для него. Он должен осмыслить совершающееся, преподать людям урок – он еще напишет свой эпос, свою героическую песнь, подобную Вергилиевой «Энеиде», ибо что может быть звучнее, понятней и серьезней исторической поэмы?