И будущее явится чистым и спокойным, а потому счастливым, и снова станет он властвовать на Парнасе Российском, но уже не как молодой потрясатель основ, а как умудренный опытом творец. Так мечтал в своем заточении, но по-прежнему никто, кроме князя Куракина, не навещал его дома. Боялись гнева Волынского или презирали, смеялись над его бесчестьем? Он устал от догадок и домыслов, но не спешил выходить на люди, а точнее – опасался.
Александр Борисович, верный своему джиованне поета, доносил последние новости – были они малоутешительны, и хотя князь не переставал ругать Артемия Петровича, предсказывая ему скорую погибель, но, кажется, пророчествам не суждено было сбыться.
И вдруг, вдруг, вдруг двенадцатого апреля могущественный кабинет-министр пал! Посажен был под домашний арест! И началось следствие! Страшное неожиданностью своей, скоростию и грозными мерами – Артемия Петровича уже поднимали на дыбу!
Крах кабинет-министра принес оправдание, возродил к жизни новой – незамедлительно превратился Василий Кириллович в жертву коварного заговорщика. Сразу объявились люди, о нем вспомнили, его превозносили за муки, что претерпел от злодея. Но ему-то, ему вовсе не стало от того легче. Хотя…
Все же был он человек и слаб был, как слаб бывает человек, волею обстоятельств вытащенный на свет из глубокой тюремной ямы и вмиг вознесенный, вопреки убеждениям, что позабыт навечно, до скончания дней своих, он втайне возносил хвалу спасителям, радостно улыбался, поводил распрямившимися сразу плечами и гордо и всепонимающе смотрел на тех, кто вчера ещё боялся подать ему руку, кто вчера еще делал вид, что знать не знает о его лишениях. О, удача – мгновенное счастье! И забыл, казалось, все, о чем передумал, будучи изгоем; опять увлек его поток жизни, и весна за окном стала сразу полна таинственного, многообещающего смысла, и хотя Василий Кириллович никогда не был, как он считал, безрассудным человеком, но тут целиком отдался своему торжеству, неожиданному торжеству, а оттого более действенному, опьяняющему, ошеломляющему, лишающему собственной воли и трезвой мысли. Опять был он зван во дворец, опять предстал пред очами высокой, великой, венценосной Анны, и никто, никто! не смеялся над ним, все только сочувственно шептались, когда он целовал руку на выходе, и миг вновь был, как и десять лет назад, велик и неповторим!
Затем, в последних числах апреля, предстал он, по велению свыше, перед судебной комиссией и изложил и написал все, как было на самом деле. Судьба еще раз, теперь-то в последний, столкнула его с Артемием Петровичем Волынским, и наконец восторжествовала справедливость. Он не мог и полагать, что опять, как и всегда до того, был он пешкой в сложной закулисной игре – он выполнял гражданский долг, не злорадствуя, но не испытывая сострадания к поверженному деспоту.
Всего два, но роковых, было основания у следствия, чтобы возбудить дело. Первое – записка, поданная Артемием Петровичем Волынским в Петергофе императрице, расцененная как донос на лиц, приближенных к престолу. Тут требовали от арестованного по закону, зная заранее, что не сыскать ему доказательств подлинных преступлений, свершенных оговоренными персонами против короны. И второе – личная жалоба Бирона, истинного губителя, поскольку побои секретаря Тредиаковского казались ему, да и большинству иностранных дипломатов, присутствовавших при безобразной, самовольной экзекуции, примером безнаказанного оскорбления, нанесенного владетельному герцогу приватной особой. Здесь вопросы личной чести смыкались с интересами государственного престижа.
Фортуне вольно было свести два этих основания, два этих пункта обвинения, как и двух главных свидетелей; и если один – Тредиаковский – не имел никаких поводов опасаться гнева следственной комиссии, то другой, имевший непосредственное, но косвенное касательство к написанию столь опасного документа, посчитал себя погибшим, подобно неожиданно арестованному покровителю. То был Василий Евдокимович Адодуров.
54
Ничто, ничто, казалось, не могло уже спасти. Василий Евдокимович, вызванный в страшные стены Тайной канцелярии, не чаял выхода из них. Странно было лишь, что не арестовали, а наказали приказом явиться. Он просчитался в одном – следствию важно было обличить Волынского, а личности столь ничтожные, как Адодуров, привлекались как свидетели сооружаемого судебным комитетом и не существовавшего в реальности государственного заговора. Посему, когда предложено было описать все, что доподлинно известно, вдруг в тоне приказа блеснул Василию Евдокимовичу лучик надежды. Все силы собрал он в кулак и выдал показания обстоятельные, правдивые, в коих роль его, и в самом деле незначительная, мелкая, сводилась к труду подневольного переводчика. То есть ничего-то он не присочинил и лишь постарался обелить себя, отвести подозрения, если таковые имелись.