Она понимала, что происходит с Арменом, старалась быть с ним мягче, терпимее, прощала ему срывы и грубость потому что знала, каков он на самом деле. Ночью, вместо секса, придумала нежную игру, которая ему пришлась. Маленьким своим кулачком обнимала, обвивала его указательный палец, слегка постанывала, охала, пританцовывала и заканчивала такое соитие так, как обычно его заканчивала. Оба засыпали счастливыми и оставались такими до утра, когда парадом его настроения снова принимался командовать козлище сахар.
И по утрам ему разонравилась ее еда. Она в легком веселеньком халате как обычно прыгала под записи его любимого Моцарта по кухне, готовя для него особый, утвержденный врачами завтрак. Когда он выходил из душа, на столе на синих фарфоровых блюдах уже лежали особые зеленые яблоки, болгарские перцы, кровавая морковь и японские водоросли. Плюс его любимая овсяная каша, красная рыба с салатом и зеленый чай.
О, она помнит тот день. День, который, увы, стал повторяться.
Яблоки и перцы совсем не пошли, водоросли, поморщившись, попробовал — отодвинул, кашу вообще есть не стал, хлебнул пустого чая и объявил, что пора в театр. Она заволновалась. Что не так? Она заставила себя съесть овсянку, которую не любила, готовила специально для него. Каша, как каша. Да, обычная, да, не очень вкусная, но такая полезная.
— Армен, — сказала она, — ты совсем ничего не съел.
— Потом, — сказал он, — после, сейчас не хочется. Сделай мне укол и поедем в театр…
Сказал и замкнулся, не желая продолжать разговор — она знала его и такого, знала, что сейчас лучше промолчать. К месту вспомнила его слова: «сначала подумай, потом помолчи…»
И способные артисты быстро заучили его алгоритмы.
В те дни, когда сахарное козлище брало в нем верх, к худруку никто ни за чем не обращался. Ни по поводу новой роли или ввода в спектакль, ни с идеей новой пьесы, ни за содействием по детскому саду для ребенка, ходатайством для театрального института или, не дай бог, по поводу звания, премии, зарплаты. В театре научились ждать, когда кончится приступ, когда хозяин и отец родной Армен при встрече снова скажет тебе «талантище» или «золото мое» или «целую, сама знаешь куда», облагодетельствует и поможет. Барин и палка, барин и палка… Драматический Театр под его руководством приобрел специфику, шутили остряки артисты в уборных: театр драматический превратился в театр драматических ожиданий… Кстати, заму Саустину такая шутка не нравилась, о чем он спокойно сказал Осинову и, напугав его, спросил, не он ли автор шутки?
Но однажды те, кто ждал просвета, испугались, что не дождутся просвета никогда.
80
Сахар подскочил в гору так, что пришлось Армену распластаться на больничной койке.
Его лечили лучшие врачи, и он не жаловался.
Встречал Вику жал руку, суровел, вспоминал маму, думал о несыгранной «Кабале святош», мечтал все-таки сыграть, понимал, что вряд ли сыграет, но не жаловался, молчал. Мужества, как и самоиронии, кавказскому мужчине хватало всегда.
И она не пала духом. Женская выживаемость, женская, данная ей природой приспособляемость к жизни пробили в ее механизме сигнал тревоги и силы ее умножились кратно.
Все успевала. С утра, приготовив для него завтрак, неслась в больницу. Сестрам — приветы, врачам — поклон и беседу, нянечкам — здрасьте, и вперед, вперед, к нему. Знала, ждет.
Он всегда ее ждал. Лежал на койке с закрытыми глазами и, как охотник, предвосхищал удачную охоту. Сейчас она войдет, приблизится и попадет в его капкан. Он коснется ее кипятка, ощутит трепет, прилив, силу, восстанет, и прощай больничка, прощайте врачи, помощники смерти.
Борода была седая и колючая, но любимая, родная.
Процедура, как он и предполагал, была целебной. Он коснулся ее кипятка и мужество его окрепло.
И первое, что он сделал после лечебного поцелуя, отодвинул в сторону цветы.
— Никогда не носи мне цветы, — сказал он.
— Почему? — наивно спросила она. — Они такие красивые.
— Рано, — ответил он и посмотрел на нее.
Урок был усвоен мгновенно, она смутилась.
А дальше говорили о театре.
Говорила, в основном, она.
Он слушал, вставлял замечания, советы, считал, что больничка принесла ему пользу в том смысле, что лежа на койке, многое сумел передумать, переосмыслить и что теперь в театре все будет по-другому. Тем более, что, по словам врачей, прогноз на выздоровление благоприятен.
Она слушала его во все уши, смотрела на мудрое живое лицо и замечала как алчно трутся его глаза о ее полные коленки, обтянутые черными чулочками. Трутся и все? А где слова, которые она так любила? Она ждала от него совсем других слов, но они не произносились, и это все больше ее обижало. Ни разу не спросил о том, каково ей в одиночестве, как она вообще пребывает в пустом доме и холодной постели, не скучает ли, не зовет ли его ночами? С грустью поняла: его больше интересует не она, не ее любовь, но театр — он был главным ее соперником, его величество театр, проклятое богом лицедейство.