Он не сказал ей ни слова упрека. Он заставил себя улыбнуться. Сыграл хладнокровную мудрость. Сыграл кавказца и старейшину. Загнал обиду внутрь. Но, как принято на Кавказе, до конца обиды в себе не уничтожил, отложил в память.
— Котенок, — спросила она, — ты скучал? Ты ждал меня?
Когда она впервые назвала его котенком, он, словно, споткнулся и сказал ей, что терпеть не может сладкой пошлости. Она замешкала с ответом всего на минуту и выстрелила в ответ, что его «золотце», обращенное к ней, словечко не меньшей сладости. Он хмыкнул, но смолчал. Она была права. «Котенок» получил право на жизнь.
— Я смотрел репетицию, — сказал он ей сейчас, потому что нужно было как-то продлить разговор. — Я смеялся.
— Очень хорошо. Я пришла, и сейчас мы с котенком будем обедать.
— Зачем ты меня закрыла?
— Котенок, ты еще не кот. Иначе бы понял, что закрыла я тебя ради твоего же спокойствия. Чтоб разные дураки не нервировали твой сахар, не мешали тебе думать, чтоб ты смог, как актер, заняться собой. Ты занялся?
— Занялся. Спасибо, — ответил он, но интуицией охотника почувствовал: врет.
Закрыла, чтоб обезопасить себя и репетицию, чтоб не ворвался, не наломал дров, не уволил всех подряд — не исключая ее самое! И уволю, если понадобится театру. Уволю!..
Она, спеша, накрывала на стол спасительно-полезное японское. Тему «Сирэни», чувствуя ее уязвимость, нарочно не открывала. И он молчал. Ел невкусную японскую траву и молчал. Все ему было ясно. Почти все.
Домой ехали молча. Все слова были фальшивы. Разноцветная Москва за окном теребила глаза, но не привлекала внимания, оба насупленно ушли в себя, думали об одном и том же. «Все кончается?», спрашивал он себя, «Все кончается?», спрашивала себя она.
В тот вечер ситуацию удалось удержать на краешке взрыва. Спасла ее суетливая нежность, забота и уход, как за инвалидом, ее музыка и ее неслабая грудь, на которую она сама возложила его руку — возложила и шумно-притворно задышала.
— Смотри, — сказала она, — как сердце бьется. Чуешь? Это ты меня так напугал. Выражение твоего лица, когда я с репетиции вернулась. Не надо так, котик, не надо, не пугай свою киску…
Он промямлил что-то неразборчивое и пошел в ванную. Терпеть не мог пошло-сладких сю-сю. Воротило.
94
Какое-то время все продолжалось так, как было. Большая любовь — животное живучее, сразу не умирает.
В коридорах театра появились малознакомые и совсем незнакомые люди. Однажды она познакомила его с молодой женщиной с большими и непростыми глазами. Это Элла, сказала она, любимая подружка юности, добавила она и чмокнула Эллу в щечку. Женские поцелуи и любовь всегда вызывали в нем недоверие, по жизни он знал, что за ними, как правило, скрывается зависть, ревность, неприятие и взаимная борьба на уничтожение — все, что угодно, кроме искренней дружбы. Взглянув на Эллу, он сразу понял, чем закончится дружба и мнение свое высказал тем же днем за последним вечерним чаем. Она подняла его на смех.
Армен все еще любил ее и поднял руки — ладно, сдаюсь! Он любил ее, как беспрекословно любил музыку, верил ей и изменить себе, то есть, не поверить никогда бы не смог.
И потому Элла все чаще мелькала в театре, на репетициях сидела на видном месте и что-то даже советовала Вике в перерывах.
Как-то днем Вика застала подругу в главном фойе в компании молодого красивого мужчины, ровесника Эллы и, возможно, ее бойфренда. Кто? — спросила она глазами и тотчас узнала, что это Прохор Шаляпин, старый Эллин дружок, но без всяких этих дел, дружок и только. Поняла, кивнула Вика, а про себя подумала, что красавчиков не любит и никогда бы с ним не стала — подумала так и посочувствовала Элле.
А через некоторое время приказом директора Романюк Элла была назначена заведующим труппой — должность в театре нужная, но чиновничья, диспетчерская, не творческая — Армен было вспылил, что не посоветовалась с ним, но должность была такой в театре нелюбимой и так непросто было найти приличного завтруппой, что Армен согласился. Короче, и Элла, и «Сирэнь» благополучно в театре существовали, актеры плевались, но спектакль уже шел к премьере.
Несмотря на то, что худрук по поводу «Сирэни» получал кривые сигналы с разных сторон театра, он терпел, что давалось ему с трудом.
Терпел слова, терпел оценки, даже кислую физиономию Осинова, который уговаривал, что до премьеры ничего понять нельзя, и все еще может быть хорошо, и себя уговаривал, что будет отличный спектакль. Уговаривал себя как зеленого первокурсника, хотя всем уже было очевидно, что «Сирэнь» — позор.
А он терпел. Ему тоже было все ясно, но он надеялся в последний момент на везение и на театральное чудо.
Тратил на терпение нервы, здоровье и, как боксер, проигрывал сахарищу по очкам.
Однажды так ему проиграл, что снова оказался в той же самой клинике.
Нянечки, санитары, врачи встретили его как родного. Положили на ту же койку у окна, где лежал раньше и где нравилось смотреть в окно на тополь и умных ворон, которым вроде бы на все наплевать, но чуть кто зазевался — цап! — и была такова…
— Вот, — сказала медсестра Галина. — Добро пожаловать в новые старые гости.