Я долго бродил по городскому лабиринту, останавливался то у одного, то у другого дома и вглядывался внутрь — во дворик. В Кордове дворик — душа дома. Он невелик, но почти всегда с фонтаном или водоемом, хотя бы крохотным; часто дворик обнесен галереей, но есть при низеньких, неприметных домах и совсем простые, бедные дворики — они-то и притягивают меня. Сколько раз, блуждая по сонным улочкам, я вглядывался в эти дворики, укрытые белыми стенами. Тишь, покой, белизна — и только куст бересклета или лавра темнеет на фоне светлой стены или синего неба. А есть дворики, построенные, как картина, — с перспективой, с дальним планом, как на полотнах старых итальянцев. Один такой мне запомнился: плитчатый пол, сужаясь, полого уходил вверх, к простой белой арке, над которой черная стрела кипариса врезалась в небо, и за ней виднелся еще один, совсем крохотный дворик, а под аркой отрешенно стоял ослик в красно-желтой сбруе. Ни шороха не доносилось ни снаружи, ни изнутри. Казалось, все замерло и затихло. И все, что составляло эту картину — безмолвие, беленые стены, кипарис, небесная синева и ослик, замерший под аркой, — было прекрасно и соразмерно. Где он, тот художник, которому дано запечатлеть истинную, потаенную Андалусию, явленную здесь, в Кордове, в этом дворике, в этот рассветный час? Чиста, глубока и печальна мелодия этой Андалусии, не похожей на тот безалаберный, шумный и развязный юг, каким представляют ее драматурги и живописцы.
Я двинулся дальше. Лабиринт улочек за Собором — наверно, самое примечательное место в городе, самое тихое, самое печальное, самое затаенное. Лишь изредка проведут ослика, груженного корзиной с углем, или появится старушка — пройдет немного, остановится, отдохнет и снова пустится в путь, и робко дрогнут вслед редкому прохожему занавески в окне. Гулко, медленно, мерно бьет церковный колокол, и звон его, нарушив безмолвие, реющее над городом, затихает вдали.
Вот и Собор. Я переступил порог и оказался в Апельсиновом дворике. Пять-шесть нищих греются на солнышке. Дворик просторен и весь засажен апельсиновыми деревьями; проходы вымощены булыжником. За деревьями высится ладная, крепкая колокольня. Людей в этот час немного, и все идут к Собору. В нише — источник, струйка воды стекает в чашу. Проходит около получаса, и вот у источника возникает девушка с кувшином, струйка звонко плещет о глиняные стенки. Девушка, словно окаменев, ждет. Чирикают воробьи, вспархивая с веток. Нищий кутается в плащ. И снова над городом неспешно плывут гулкие и мерные удары церковного колокола.
В этот час все в Кордове пронизано отрешенностью, и, постигая душу города, тоскуешь, о чем-то смутном, о чем никогда прежде не печалился и даже не подозревал. А спустишься от Собора к реке, и там, на другом берегу, — огромное вспаханное поле. Ни тополиных рощ, ни перелесков — голая земля, чуть вздыбленная холмами. И душа сливается с этой таинственной и величественной землею, с улочками Кордовы, с ее тихими белеными двориками. Последний штрих, завершающий картину: рано утром и в полдень в городе жгут ветки олив — тянет дымком; это исконный запах испанского юга.
И снова я думаю: где он, тот художник, что сумеет перенести на полотно душу Кордовы, услышит ее мелодию, уловит все оттенки, проникнется ее отрешенностью и покоем, ее безмолвием и печалью…
ПИРОЖНИК
— Коврижки, медовые коврижки!
Это пирожник бродит по ярмарке, нахваливая свой товар. На святки старинный городок как-то особенно печален и сумрачен: пожух зеленый ковер на кукурузном поле, свинцовым блеском отливает листва редких олив на пустоши, небо померкло, а по временам срывается сильный ветер и рвет с петель скрипучие слуховые окошки.
— Коврижки, медовые коврижки! — Это снова кричит пирожник.
Почти весь день сыплет мелкий дождик, и народ не торопится на ярмарку; лотошники и зазывалы топчутся без толку, а есть и такие, что позакрывали свои ларьки и спустили холщовые навесы. Изредка, бог весть зачем, забредают сюда крестьяне — двое, трое, не больше. Сумерки густеют, ранние холода гонят по домам, и под мутным свинцовым небом от церкви медленно плывет колокольный звон, созывая к вечерней молитве, а в дальнем конце улицы мелькает силуэт священника — сутана и пелерина вздуваются от ветра.
— Коврижки, медовые коврижки! — снова кричит пирожник.
И зачем он только кричит? Уже вдоль и поперек исходил он всю ярмарку с круглой своей плетенкой, полной лепешек, и никто — ни один человек — так и не купил у него коврижку. Городок потихоньку зажигает огни: из ближней лавки на темную улочку вдруг хлынул сноп света, над аптекой загорелся красный кружок, а на старинной башенке, на часах, засветился тусклый ободок у циферблата. Церковный колокол смолк — уже не созывает он на вечернюю молитву. Но вдруг, нарушая этот глубокий сумеречный покой, два колокола — большой и самый маленький — начинают перезвон, оповещая о завтрашнем отпевании.
— Коврижки, медовые коврижки! — доносится с ярмарки. Шут-побродяжка,
— Что, друг, не идет торговля?