Любовь и амбиции не товар, и на весы их не положишь!
И трижды прав был Гегель!
Ничто великое в этом мире без великой страсти не делается, а все остальное… уже не важно…
Когда Али Фетхи пришел к слабевшему день ото дня Ататюрку в последний раз, он собирался о многом сказать ему, но… так и не сказал…
Да и не было у него таких слов, какими он мог бы выразить с невыразимой печалью смотревшему на него приятелю все то, что он сейчас чувствовал.
И вместо длинных и в любом случае трудных для них обоих объяснений, он сделал то, что, наверное, и должен был сделать.
Опустившись на колени перед кроватью Ататюрка, он прижался лицом к его руке и на целую минуту застыл в этой одновременно скорбной и почтительной позе.
Поцеловав некогда крепкую руку старого приятеля и с трудом сдерживая подступившие к глазам слезы, он прошептал:
— Спасибо тебе за все, Кемаль!
— Прощай, Али… — ответил ему слабым пожатием руки Ататюрк.
Али Фетхи встал и, отвесив с каким-то уже потусторонним выражением в глазах смотревшему на него приятелю низкий поклон, покинул дворец.
Светило яркое октябрьское солнце, пахло цветами и морем, и было что-то неестественное между застывшей во всем своем блеске природой и тем, что происходило сейчас в одной из комнат только что покинутого им дворца.
Али Фетхи взглянул в высокое прозрачное небо, и очень многое из того, что когда-то волновало и тревожило его, показалось мелким и ничтожным…
Другим частым гостем Ататюрка стал другой его друг юности, Али Фуад.
Усевшись рядом с кроватью, он с затаенной грустью смотрел на старого товарища.
Вполне возможно, что только сейчас, когда некогда сжигавшие их страсти улеглись и Кемалю оставалось провести на этой земле считанные дни, он начинал по-настоящему осознавать, чем Турция обязана этому так тяжело умирающему человеку.
Только теперь до него начинала доходить вся мера той огромной ответственности, способной шутя раздавить любого из них, которую взвалил на свои плечи его приятель Кемаль, много лет назад в лунную ночь на Принцевых островах поклявшийся посвятить родине всю свою жизнь.
Много воды и крови утекло с той ночи в Босфоре, прежде чем он, сдержав свою клятву, сделал то, чего до него не удавалось никому.
И вот теперь он умирал.
Но даже в эту скорбную для него минуту он думал не о себе, а о созданной им республике.
И Али Фуад не очень удивился, когда Ататюрк, устремив на него так хорошо ему знакомый взгляд светло-голубых глаз, заговорил о будущей войне.
— Если мы допустим даже самую маленькую ошибку, то можем оказаться перед катастрофой. Как дорого бы я заплатил, — с несказанной грустью в голосе воскликнул он, — дабы быть сейчас в форме и руководить государством! И если бы я сейчас оказался в Алемдаге, где мы когда-то отдыхали с тобой, я бы поправился куда быстрее…
Произнеся эту стоившую ему много как физических, так и моральных сил фразу, он опустил голову на подушку и, закрыв глаза, с минуту отдыхал.
Когда снова открыл их и с трудом сдерживавший волнение Али Фуад произнес несколько соответствующих моменту дежурных фраз, Ататюрк остановил его слабым движением руки.
— Ты напрасно стараешься успокоить меня, Али, — негромким, но достаточно твердым голосом произнес он. — Надо смотреть правде в глаза…
Заметив, что Ататюрк утомлен беседой, Али Фуад с неожиданной нежностью обнял старого товарища и, с трудом сдерживая рыдания, вышел из спальни.
Больше его к Ататюрку не пустили.
Пожелание президента не осталось неуслышанным, и в тот же день в Алемдаг отправилась целая экспедиция из самых различных специалистов.
Но ни о какой поездке Ататюрка туда не могло быть и речи, поскольку здание, где некогда останавливались султаны, оказалось сильно разрушенным и на его восстановление требовалось много времени.
Приближение смерти смягчило характер Ататюрка, и в предверие пятнадцатой годовщины республики он подписал указ об амнистии 150 противников националистов, сосланных в конце войны за Независимость.
И только членам Османской фамилии по-прежнему был запрещен въезд в страну.
Самочувствие Ататюрка становилось все хуже, его фантастическая энергия, которой, казалось, никогда не будет предела, покидала его с каждой минутой, и страдавший от лихорадки и боли Ататюрк то и дело жаловался:
— Мой живот плавает в воде! Как можно так жить?
Как-то ночью он, не выдержав страшных мучений, позвал Кылыча Али.
— Попроси мать, — чуть слышно проговорил он, — прислать мне своего снадобья…
Доставленный на яхту розовый уксус на какое-то время уменьшил нестерпимую боль.
Но это было временное облегчение, Ататюрку стало еще хуже, и врачи решили перевезти его во дворец.
С великими предосторожностями его подняли с кушетки и посадили в кресло, и в сопровождении врачей процессия медленно двинулась во дворец.
Кресло донесли до комнаты, и здесь Ататюрк нечеловеческим усилием воли сумел подняться с кресла и дойти до спальни.
Совершенно обессиленный, он в изнеможении упал на кровать и едва слышно произнес:
— Как здесь прохладно… Оставьте меня, я буду спать…
В этой кровати Ататюрк провел остаток сентября.