По вечерам свекровь и невестка сидели в зеленой кухне, потягивая из маленьких рюмочек домашнюю настойку – ужасно крепкий самогон с добавлением смородины, который женщина в вязаном свитере тайком взращивала в подвале и который острословы называли «Коньяк “Наполеон”». А если хозяйка напекла чересчур много и перетрудилась – а это случалось нередко, – они грызли на закуску старое «морское» печенье, которое Гюннар, сын Турид и муж Симоны, когда-то нашел в невообразимом количестве в Валунах. Удивительно, насколько печенье, выкинутое морем, бывает твердым – не разгрызешь. Симона кусала его, громко хрустя, а Турид тем временем затягивалась сигариллами. Курение ей было не к лицу, но, видимо, это дымил живущий в ее душе писатель: его не выпускали наружу, и он посылал в реальный мир сигнальные дымы, пока телефонистка по его просьбе пересказывала разговоры, произошедшие за день. Вместе свекровь и невестка знали все обо всех в Восточной Исландии.
– А Гысли-то из Средынного дома? Все хворает?
– Малышка Силла ему завтра лекарство привезет, вторым рейсом.
На третий день телефонная барышня поставила Эйвис диагноз: нехватка любви. Красные пятна на щеках у учителя Гвюдмюнда, видимо, приобрели форму сердечек. Ведь он должен на выходных приехать? Будущей зимой ему вроде бы предстоит учительствовать во Фьёрде. Турид слушала, прикрыв глаза, слегка подымли-вая, брыли под ее подбородком медленно колебались:
– Это малыш Мюмми-то?
Эйвис молчала. Она никому не могла это рассказать. Никому на свете. Она даже про свою беременность не могла никому рассказать, не говоря уж о чем ином. Об этом знал один лишь врач. Она в свое время обратилась к нему из-за того, что у нее две недели без перерыва болел живот, а началось это на похоронах бабушки. Она вышла за гробом из маленькой дерновой церквушки на Болоте с подступившей к горлу тошнотой, над открытой могилой у нее начались рвотные позывы, но ей удалось сдержаться – до тех пор, пока могилу не начали забрасывать землей, – тогда она выронила немного рвоты, и та частично приземлилась на гроб, покрашенный в белую краску: желтое вперемешку с красным. Окружающим стало не по себе; никто не знал, что это значило, но это явно не к добру. Да, Душе Живой досталось не самое приятное последнее «прости». Эферт, Гейрлёйг, Маульмфрид, Герда, Бальдюр, экономка Хильд, Грим, Бета, Хоульмфрид, Сигрид, Сигмюнд, Хроульв и Йоуи с выражением безнадеги в глазах смотрели вглубь могилы, на рвоту на крышке гроба. Что тут поделать? Эйвис сникла и разрыдалась. Новый пастор с детскими глазами попытался прийти на выручку:
– Скорбь проявляется многими способами.
На следующей неделе она каждое утро скорбела по бабушке. Наверно, она начала что-то подозревать. Месячные у нее стали нерегулярными – как-то странно это. Наверно, она даже не удивилась, когда Дональд подтвердил ее подозрение, – но тем не менее эти успокаивающие слова из уст на ласковом, но резко очерченном американском лице обрушились на нее, словно удары кулака. Домой она пришла, нетвердо стоя на ногах, и слегла в постель, парализованная: могла двигать только глазами, которые устремила к Богу. Зачем? Почему именно она? Она прошла через самое трудное в мире испытание, и сейчас ей предстояло все ночи и дни в жизни вспоминать его и научиться любить и холить его плод. Ей предстояло породить плод зла в этот мир. Может, в этом заключалось намерение Бога? Что зачато во зле, да будет рождено на благо?
Должен же найтись какой-то выход!