С такими думами покидал Котошихин Москву. Предчувствие ему почему-то подсказывало, что видит он белокаменную в последний раз, а потому, переправившись у Дорогомиловской слободы на другой берег Москвы-реки, он остановился, слез с коня и оглянулся назад. На востоке вставало позднее и редкое в эту пору солнышко, оно осветило своими лучами колокольню Ивана Великого, скользнуло по башням Новодевичьего монастыря и пробежало по всей столице первопрестольной. Ах, как хороша была Москва в снежном уборе! Словно невеста в белом подвенечном наряде. Раньше он этой красоты как-то не замечал. Он многого прежде не замечал или старался не замечать.
– Прости-прощай, Москва-матушка! Не поминай лихом, если что… – прошептал он. Если что… Он и сам не знал, что. Так сказал на всякий случай. Принято так у всех православных христиан. Он смахнул набежавшую неведомо с чего слезу и полез на коня. Прямо над головой закаркала мокрая нахохлившаяся ворона. Гришка вздрогнул, хлестнул своего Буланого нагайкой по крупу и поскакал прочь. От копыт полетели ошметья полузамерзшей земли.
Скоро повалил густой мокрый снег, и Москва пропала за серо-белой завесой.
Ровно через месяц шведский резидент в Москве отправил в Стокгольм тайный отчёт о своей деятельности, в котором жаловался на потерю важного источника информации:
Князь Яков Куденетович Черкасский, он же Урускан-мурза, был неплохим воеводой, а ещё лучшим – рассказчиком. Происходил он из знатного черкесского25
рода, был крещён и воспитан в Московии, усвоил все порядки и обычаи московитов, но вот от кавказского акцента до конца дней своих так и не избавился. Особенно трудно ему было попасть в русское произношение в начале речи или когда сильно волновался. Человек он был весёлый и не унывающий и старался ко всему относиться философски, надеясь в беде на подсказку Всевышнего:– Не горуй, княз Иван, – утешал он Прозоровского после неудачной вылазки в лагерь к полякам, – нынч нэ повезло – завтр сы Божией помощь намынём бока ляхам. Памяни мой слово, намынём!
И действительно, в следующем бою перевес оказывался на стороне русских войск. Победа в значительной степени примиряла брюзгливого и чванливого Прозоровского и с выскочкой Черкасом, как он называл про себя товарища-воеводу, и с самóй походной жизнью.
Воевать становилось всё труднее, потому что прибывавшее к поредевшим войскам пополнение для ратного дела приспособлено не было. В пехоте мушкетов было мало – в основном надеялись на копья и бердыши, а у кого они были, то обращаться с ними не умели и использовали их в рукопашном бою как дубины. Если и удавалось зарядить пищаль, выстрелить и убить из неё двух-трёх поляков, то радости было, как у малых детей, а что своих сотню на поле боя клали – это ничего! На конницу смотреть было стыдно: лошади негодные, нескаковые, сабли тупые, одежда на конниках разношерстная. Во время боя прячутся все по кустам и молятся, чтобы Бог дал им нажить лёгкую рану: тогда и война кончится, и награду от царя получить можно. А как пойдут ратники с боя в свой стан, они присоединятся к ним и делают вид, что тоже воевали.
После заключения мира со шведами Иван Семёнович Прозоровский стал вдруг считаться большим специалистом по переговорным делам и в таковом качестве был назначен в помощь воеводе Черкасскому. Но и Куденетович не подчёркивал своё ратное превосходство над Семёновичем. В жилах князя Якова, видать, не зря текла кровь то ли кабардинских, то ли чеченских беков, он инстинктивно чувствовал, что Прозоровский возник рядом с ним не просто так. Второй воевода должен был контролировать действия первого – и не только потому, что князь Яков происходил из иноземцев. Подсылая к воеводам помощников, царь пытался предотвратить самоуправство, воровство и измену в высших эшелонах власти: вдвоём-то поди сделай что-нибудь незаметно! Второй тут же и донесёт! Тем более что Черкасский был калач тёртый – много лет он вместе с двоюродным дядей царя Никитой Ивановичем Романовым возглавлял оппозицию царскому воспитателю и временщику Борису Ивановичу Морозову.